Литмир - Электронная Библиотека

Промелькнуло замечание Карпова, что на него с середины партии нашла какая-то слепота, затмение мозга, было ощущение, что кто-то реально мешает ему думать.

Ну да! Я и мешал.

Второй раз я пришел под конец турнира, когда Спасский играл с Корчным. В этом же туре — обалдеть можно — Таль играл с Петросяном.

Ну, историки, вспомнили, что за первенство?

Сначала весь зал с напряжением следил именно за партией экс-чемпионов мира, которые к тому времени едва здоровались между собой. Долго они играли каждый на своей половине доски. Скажем, Петросян только на королевском фланге, в то время как Таль исключительно на ферзевом. Рокировали в разные стороны. Очень острая партия вышла.

Петросян опережал и должен был победить. Наконец Таль остановил часы и, не пожав протянутую руку, ушел. Многие зрители ушли за Талем.

Оставшиеся переключились на партию Спасский — Корчной.

Позиция неясная. Сразу много фигур под боем. Масса возможностей. Публика считает, что у Корчного этих возможностей больше. Настолько больше, что Борису Васильевичу пора сдаваться. Глубокий цейтнот.

Я, как заведено, полез в башку к Виктору Львовичу.

И снова был поражен. Теперь-то я определенно собирался увидеть фонтаны огня, уже и пожарки для срочности мысленно подогнал. Вот тебе (все же Корчному?) и на… Никаких фонтанов и форсунок.

Полумрак, как в приемной у дьявола. Какие-то отдельные огоньки имеют место, но как бы в мерцании и полном геометрическом беспорядке. Звездное небо в не слишком ясную ночь. Я еще не понял, что это такое, и потому даже не приступил к решению задачи, как это расстроить, как по темной картине пронесся светящийся сгусток (мысли).

Ни в коем случае не по прямой. А именно что с многочисленными под прямым углом поворотами. Шаровая молния мысли была зрячая, она носилась как оголтелая, ни на что не натыкаясь, по известному ей маршруту.

Через миг — вторая, с другой стороны и другими путями.

И одновременно несколько.

И все больше.

Схема ночного уличного движения шаровых молний.

Когда огненных шаров стало достаточно много, я сверху рассмотрел, что мозг Корчного — в некотором смысле бесконечный (концов, краев не видно) плоский, прямоугольный лабиринт. Тупики, ловушки, петли.

Светящиеся мысли носились, не сталкиваясь и не пересекая путей одна другой. Более того, никогда я не видел, чтобы одна мысль преследовала другую, чтобы идея промчалась по пути, уже пройденному другой.

Так! Пожарки домой, в депо.

Подогнал я бульдозер. Огромный. Кажется, К-700 назывался. И стал (простит ли меня Виктор Львович? Если поверит, то никогда. Дай Бог, чтобы не поверил) напропалую ломать перегородки лабиринта. То есть именно эти налаженные пути-маршруты корежить. Совершенно я не собирался хоть одну мысль на гусеницы намотать, да, кажется, и не пришлось, но общую схему я сильно изувечил, порушил гениальное сооружение.

Я еще не закончил работу, как меня из моего сомнамбулического состояния вывело поразительное обстоятельство.

В газетах потом писали, что «никогда раньше подобного не случалось…»

Корчной встал, повернулся к возбужденно гудящему залу и заорал на него:

— Да не галдите! Заткнитесь.

Зал замер с открытым ртом.

Я моментально вырубил мотор моего механизированного монстра.

Еще два-три моментальных передвижения фигурок. Быстрее блица. И пожатие рук. Ничья.

В фойе я стоял рядом с Корчным, смотрел, как женщина, видимо жена, помогала ему надеть пальто. Он не мог попасть в рукава.

Кто-то подступился:

— Виктор Львович, а почему вы…

— А потому что гал-ди-те!!! — разъяренно огрызнулся Корчной.

Мимо со своей свитой прошел Спасский. Не хочется повторять штамп, но лицо его было землистого цвета.

Я пошел за Корчным.

Вместе с ним (и еще десятком других преследователей) зашли в метро, нам было по пути, в один вагон. Он сел. Я сел напротив. Он не разговаривал со своей спутницей. Почти лежал, расслабленно развалился на диване метро.

У каждого окошка стояли его болельщики, искоса, но непрерывно наблюдая за ним. Наконец самый храбрый решился:

— Виктор Львович, но коня же можно было брать…

— Потому что шумите, галдите, орете! Невозможно сосредоточиться, ни одну мысль до конца додумать не даете, ни один вариант до конца рассчитать, — уже совсем не злобным, а только усталым голосом ответил Корчной.

Его тут же в три-четыре ряда обступили.

И он стал объяснять, что коня все-таки брать было нельзя, он отыгрывался, но выигрыш был… Был!

Он его уже видел, но этот шум, рев, мысли рвутся — ему помешали.

Борис Васильевич, можете сказать мне спасибо. В золоте вашей чемпионской медали есть лично мое крохотное вкрапление.

Вообще-то это далеко не конец. Примеров у меня еще полно. Но, думаю, они для меня, для моего, извините за выражение, имиджа, и так сомнительного, далеко не лестны.

Культура

Опять тупик. О культуре, о московской культуре, профессионалами написано уже так много, что едва ли мне следует соваться. С другой стороны, это же о себе, о системе моих предпочтений, а они не так уж прямо соответствуют сложившимся мнениям.

Вот, например, я не очень люблю театр.

Принято говорить и писать, что еще в детстве театр меня покорил, заворожил, и я до конца…

Но это не я. Всего несколько человек за всю жизнь встречал, кто признавался, как и я, что не (очень) любит театр. Хотя потрясение от театра я все же пережил. Даже несколько.

Во-первых, еще совсем маленьким мама повела меня в театр, наверное на «Синюю птицу». Само театральное действие мне не сильно понравилось. Какие-то люди, по виду вполне взрослые, в странных, клоунских, стыдных одеяниях носились по сцене и выкрикивали нечто невразумительное. А потом взялись за руки и, в такт топая, пошли по сцене кругами, хором произнося заклинание: «Идем за синей птицей, какой-то вереницей». Чепуха. Стыдно смотреть.

Зато внизу, сразу при входе в этот театр, там где кассы, было маленькое оконце, а за ним — сам этот театр, только крохотный, в миниатюре. Креслица, занавес.

Меня еле отлепили, я хотел туда.

Жить, навсегда.

Гулливер.

Мы, конечно, ходили в театры. Оперу я не люблю и не понимаю, не музыкален, а зрелище противоестественное. Балет мне нравится гораздо больше, но утомляет и он.

Драма. Идея Станиславского, согласно которой актеры должны играть, будто нет четвертой стены, кажется мне искусственной напридумкой.

Ну как это: стены нет, а ты этого не видишь. Прикройся хотя бы. В зале шум, а ты его не слышишь, на него не реагируешь.

А мы — зрители. У них тут стена обвалилась, а мы пришли, в кресла уселись и подсматриваем. Стыдно. Непорядочно. В жизни я бы отвернулся, мимо прошел. Не люблю подглядывать.

Мне нравилось, что самые известные актеры страны из театра Вахтангова и товстоноговского театра в Ленинграде, как мне кажется, немного баловались, куражились и хотя бы частично играли для собственного удовольствия.

Нравилось, но не приводило в восторг.

Малый театр, МХАТ, тогда еще единый, были скучны, высидеть до конца не мог.

Генрих Белль был в то время моим самым любимым писателем, а Ганс Шнир — любимым литературным персонажем, и мы с Люсей пошли в театр Моссовета на «Глазами клоуна». Шнира играл страшно популярный Геннадий Бортников.

Не стану рассказывать, с каким трудом я достал билеты. Девушки…

Они млели, они жили его именем, хвастались друг перед другом, сколько раз смотрели этот спектакль. Лучше бы книжку прочитали. Хвастались, сколько переплачивали, чтобы купить билеты в центральный проход, их кумир по ходу спускался в зал и дарил одной из девушек справа или слева от прохода, в районе 6 — 10 рядов, букетик цветов.

Он только появился на сцене, только заговорил, мне стало ясно, что он человек иной ориентации. Кто доверил ему роль Шнира? Мерзость.

Когда он поднял руку и с пидорскими ужимками жеманным голосом произнес:

174
{"b":"942024","o":1}