Действие второе. Я иду на добивание.
Часто я начинал с Меськова. С критики Валерь Сергеевича. Так отрепетировано. Как бы я ему возражаю, я с ним не согласен.
— Мягок до оппортунизма…
— Снисходителен…
И по головной колонне, по флангам и по тылам беглым огнем. Я еще и половины не сказал, Меськов опять руку тянет, добавить хочет, не все сказал, добить хочет.
Бомбардировка Дрездена. Заход за заходом. В дым, в пыль.
У докладчика обсыхают аргументы, и в мозгах рядом со старыми кривыми извилинами образуются новые овраги и рытвины.
Заканчивалось тем, что руководитель, Василий Сергеевич его звали, прекращал избиение хвастуна, делал ему замечание, чтобы впредь не задавался, показывал на нас как на образец понимания и революционной критики.
Нас стали бояться, просили разрешения выступить.
Опять отступление. В моей жизни было всего три эпизода, когда я так удачно с полным успехом работал с кем-то в паре. Эпизодов гораздо больше, с одним Меськовым не менее трех, но напарников в моей жизни было три. Это любимые, замечательные воспоминания, у меня лично вызывающие восторг.
Вроде как стих удачный написать, может и больше.
Два других случая не ко времени, не к месту. Но я не уверен, что у меня есть время и будет место об этом написать. Как я делаю: пропустить? Жалко. Назову хоть.
В Томске, в Томском государственном университете по моей беспартийности двинули меня по профсоюзной линии. Начальником производственного отдела профкома ТГУ. Самый главный отдел. Заведующий соцсоревнованием. Фикция общегосударственного значения. А в отделе у меня было не помню сколько еще человек. Но был там мой заместитель и все остальное, впоследствии мой ближайший в Томске друг, а еще позже замгубернатора Томской губернии Слава Зинченко. Вячеслав Иванович. Мы с ним выступали не хуже, чем с Меськовым.
Тоже не один, а несколько раз. Это забавно, может, позже опишу.
А последний раз, уже здесь, в Америке. За моим столом собирается все реже народ многограмотный, эрудированный, интересующийся. И зашел как-то разговор о религии. И я высказал одно из сотен своих спорных положений.
Народ только накрахмалился меня сбивать ответным огнем или хотя бы вопросы ехидные задавать, и тут совершенно неожиданно для меня слово взял мой старший сын Артем. Библия у него — любимая, настольная книга, память приблизительно как у меня и за плечами иезуитский колледж Америки, где многие предметы читали отцы-иезуиты, прямо в рясах. И он непрошено, с цитатами из Библии и пересказом того, что говорили в колледже, сильно поддержал меня. Противники сникли. А когда сынок закончил, я опять подхватил:
— У этой проблемы есть и другая, не менее интересная, но скрытая сторона…
И опять — я теоретическую часть, только рот закрою, на подлете сынок с примерами и подтверждениями. Минут уже через пять я спиной почувствовал какой-то общий восторг, прямо-таки эйфорию гостевую. Мы и смотрелись, может быть, неплохо, я, толстенький, на месте председательствующего, а вокруг меня небольшими кругами, на бреющем полете совершает аккуратные мизансцены мой красавец сынок.
А уж слушались мы просто отпадно.
Фотографии делают, тут бы уместнее на память была бы магнитофонная лента.
Однако главной проблемой у аспирантов был отнюдь не этот семинар, хорошо ли, плохо ли, всем выставляли зачет. Главное было — публикации. Дефицит бумаги.
Мелочь, в стране, где дефицит всего, что тебе в этот момент понадобилось.
На философском, как и на любом гуманитарном факультете, много пишущие люди собрались. Не столько на доске, мел обычно был, сколько именно в печати. Из-за бумаги чуть не дрались, и аспиранты в этой агрессивной очереди всегда были самыми последними.
Мы с Меськовым выдумали вот что (уж в этом месте авторство мне не дорого. Я не помню, но пусть он придумал): пойти с вытянутой рукой по отделениям и кафедрам и выпрашивать листы под общефакультетский аспирантский сборник.
И я пошел. За себя просить мне всегда стыдно, за других, за аспирантов, даже весело. Я ходил по кафедрам, объяснял общую идею, грандиозность замысла, просил, уговаривал, клянчил, ставил одни кафедры в пример другим, ничего не стыдно.
Была, конечно, а как же, в этом и маленькая шкурная идея: мы с другом-соавтором Валерием Сергеевичем ужас какие писучие попались, уже несколько совместных статей с ним слепили, в том числе и в центральные печатные органы философии, и хотели, чтобы, ясное дело, всем сирым и обиженным, в необходимом им объеме, но чтобы и нам — сколько захотим.
По углам по сусекам наскребли, и мы в первый же раз наклянчили 25 листов, знающие люди поймут и ахнут. А потом, ссылкой на эту цифру, добивались большего. Главным редактором был все тот же Василий Сергеевич, который полностью нам доверял и все, что мы просили, подписывал.
Статьи, включая и наши личные, были, конечно, барахлом, да хоть и докторов возьмите — синюшный выморочный мраксистский маразм, в различной степени грамотный. Но там были «статьи» приезжих, даже как-то грустно вспоминать. Большая цитата из «Правды» — абзац. После него пересказ этой цитаты своими словами, и так от начала до конца. Жуть. Некоторым отказали. Однако в целом проблема публикаций аспирантов была снята.
Закончилось все равно смешным.
Года через три после окончания аспирантуры, я уже и защитился давно, и получил доцента недавно, приехал из Томска на родной факультет в командировку. Меня буквально за руку в коридоре ловит Плетников Юрий Константинович, как раз какой-то из самых главных факультетский начальник.
— Родос! Вот. А я давно вас ищу. Вы, видимо, свою общественную нагрузку сменили, но я поставлю вопрос на парткоме, в самом принципиальном виде. Если не хотите добровольно, пусть вас обяжут. Когда вы занимались публикациями аспирантов, мы на кафедре забот не знали, этот сложнейший, трудно разрешимый вопрос был полностью снят. И вот, глядите-ка, опять всплыл, аспиранты толпами, что ни день, ходят, буквально плачут, нет возможности опубликоваться, срываются сроки защит. Я добьюсь, чтобы вас снова назначили.
Я к нему чуть не в объятья.
— Юрий Константинович, дорогой. Обещайте, что вы так и сделаете, очень прошу.
Единственная загвоздка, мне из Томска несколько накладно будет эту работу делать.
Он аж чуть не присел от неожиданности.
— Ой, извините, дорогой. Я так к вам привык, не допускал и мысли, что вы где-то в другом месте работаете. Господи, простите пожалуйста.
Дела личные и общественные
Сейчас уже нет, но раньше так сходилось, что мне не нравились жены моих друзей. И мужья моих подруг. Неудачный выбор или ревность такая. Исключаются случаи, когда потом они переженились, но я обоих знал заранее.
Этого достаточно, чтобы я не стал говорить о первой жене Меськова — Нине, той самой — дочери генерала.
У них двое детей. Старшему Виталику уже под сорок лет и, говорят, большой он очень теперь, далеко за сто килограмм, но я его помню пацаном, как, например, мы своих старших детей на сталкивающихся машинках катали, разбрасывали другие машины, чтобы нашим дорогу расчистить.
Оба наши парня до сих пор это помнят.
А потом Меськов женился на Наденьке. Расчудесной девушке, балетных кондиций. Мы с Валерием Сергеевичем рядом, наверное, смешно смотримся, будто мы в разных масштабах сделаны. Но не менее смешно смотреть на мою Люсю рядом с Наденькой. Люся, в общем, до сих пор маленькая и худенькая, но, когда они рядом, выглядит как небольшого роста, но здоровенькая такая бабенция, толстоватая даже.
Плечи, как у гимнастки, так ведь она и была гимнасткой, задница. У Наденьки лицо исключительного спокойствия, умудренности и умиротворенности. Как раз то, что я люблю. Говорит редко, плавно и по делу. Вставляет уместные ремарки в общую беседу. Тоже, конечно, философиня, сама Меськова присмотрела, выбрала и женила на себе. Несколько удивительно, но она и меня любит, в том смысле, что явно выделяет. Если видит, начинает орать: