Короче, недели через две — я к нему снова. Зиновьев, конечно, такой мелочи, как курсовая одного из студентов, в голове не держит.
Он же не Елена Дмитриевна Смирнова.
Листаю свои записи, проговариваю:
— И тут, в итоге я, Александр Александрович, планирую получить выражение не-А.
— Да ты что, Валера! Я о тебе гораздо лучше думал. Ты пошел по пути безмозглых тупиц. Валер, Валер, ну я тебя умоляю (не надо меня умалять, во мне и так всего метр шестьдесят один), не городи, пожалуйста, чушь. Ты же не глупый парень, ты должен понять, что тут А, только А, именно и никак не не-А, как ты предлагаешь.
Тут Зиновьев, только Зиновьев! И никого другого на это место не подставишь.
Второй случай был еще гораздо смешнее. Как-то мне попалось интервью с моим любимым Фолкнером. Там его попросили назвать крупнейших современных ему писателей Америки, пять человек. Прошло тридцать пять лет, и ручаться за точный порядок я не возьмусь, но вот, как помнится, кого он назвал: Томас Вульф, Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Дос Пассос, Хемингуэй.
Хемингуэй у нас в это время был бешено популярен, почти полностью вышел, меня воротило от его фотографий в свитере почти в каждом доме. А я никогда с детства романтиков особенно не любил. Фантаст-романтик Жюль Верн был скучен.
Возьмите теперь взрослыми «Дети капитана Гранта», например, там две трети текста, страниц чуть ли не полтысячи, нуднейшие рассказы Паганеля об этой самой широте. Путеводитель без ограничения на число слов.
Светлана, сестра моя, очень любила Джека Лондона и очень стремилась навязать эту любовь мне. Но мне все это чуждо. Поиски золота, предательство друзей, постоянная стужа, голод, собаки. Ничего из этого я не люблю.
Героических романтиков, вроде Байрона, я люблю больше. Майн Рида, Купера не могу и до середины осилить. Хемингуэй получше, посовременней. Но далеко не мой любимый писатель.
Джона Стейнбека я люблю куда больше, особенно и до сих пор его «Зиму тревоги нашей».
Как ни странно, и Дос Пассоса я тоже читал. Оказывается, перед войной выпустили несколько его книжек и можно было их заказать. Не в Ленинке, конечно. Правда, Дос Пассос мне не понравился, показался нудным, нравоучительным и многословным.
А вот о Томасе Вульфе я ничего не слышал.
Фолкнер единственного его назвал впереди себя.
Побежал я в библиотеку, сделал запрос — нет такого. Не родился еще. Я стал ждать. Потом мне это имя попалось в одном из рассказов Брэдбери. И вот, наконец, в каком-то номере «Иностранной литературы», эксперты без труда найдут его, впервые появилась вещь Вульфа (извините, запамятовал. Кажется, «Оглянись на дом свой, ангел»).
Это, как теперь грамотеи научились выражаться, была преамбула.
А вот и амбула.
Идем мы вдвоем с Александром Аксандровичем по его приглашению к нему домой, домашнего кофейка попробовать в его собственноручном исполнении. Быстро идем, я тогда еще легко мог за кем угодно поспевать. И частенько бежал впереди паровоза.
И тут у нас сам собой состоялся обалденно смешной разговор.
Постараюсь привести его как можно ближе к правде:
— Сан Саныч, вы уже «Иностранку» номер такой-то за этот год смотрели?
— Узнаю в тебе, Валера, нашего молодого русского интеллигента. Что бы в мире ни происходило, он смотрит, он зациклен только на «Иностранке». Конечно, смотрел. Да нет там ничего, пустой номер.
— О чем вы говорите, Сан Саныч? Ведь там же гвоздь! Такое не каждый год бывает. Роман американского писателя Томаса Вульфа…
— Вот, вот, Валера, именно об этом я и говорю: до чего мы докатились! Нам ничего не нужно, лишь бы американец. Ничего, что второстепенный, даже шестисортный, завалящий, со свалки подобран, лишь бы американец, и мы уже слюни пускаем…
— Александр Александрович! Да вы что такое говорите? Какая свалка? Какой шестистепенный, какой даже и второсортный, когда это Вульф, Томас Вульф, единственный, которого Фолкнер при опросе впереди себя поставил, на первое место, а вашего любимого Хемингуэя — аж на пятое. Тот самый Томас Вульф, о котором рассказ вашего любимого Рея Брэдбери: о величайшем из писателей на земле, при взгляде из будущего…
— Не, Валера, Валера! Не кипятись. Ты меня неверно понял. За кого ты вообще меня принимаешь? Я, конечно, хорошо знаю, что собой представляет великий американский писатель Томас Вульф. Ну да, классик, величина, какие могут быть сомнения. Но надоело. В зубах навязло. Надоело. Понимаешь. Какой журнал ни открой, да уже теперь чуть ли не в газетах, наугад открой, разверни — опять все тот же Томас Вульф. Сколько же можно?
— Александр Александрович! Я в изумлении. Где вы его видели, какие страницы наугад открывали? Подскажите. Дос Пассоса до войны издавали. Было, мало кто знает, всего несколько книжек, но было. Но Томас Вульф — в первый раз. Самое первое издание на русском языке.
— Ну, Валера! Я же имел в виду, что настоящие интеллигенты читают в подлиннике, на английском языке.
Тут для сравнения я приведу огромную цитату из «Села Степанчикова и его обитатели» Ф. М. Достоевского.
«Ну-с, сижу я в театре… с прежним товарищем, Корноуховым… То да се. А рядом с нами в ложе сидят три дамы; та, которая слева, рожа, каких свет не производил… Ну-с, вот, я, как дурак, и бряк Корноухову: „Скажи, брат, не знаешь ли, что это за чучело выехала?" — „Которая это?" — „Да эта". — „Да это моя двоюродная сестра". Тьфу, черт! Судите о моем положении! Я, чтоб поправиться: „Да нет, говорю, не эта. Эк у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит: кто эта?" — „Это моя сестра". Тьфу ты пропасть! А сестра его, как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка…..Да нет! — кричу, а сам не знаю, куда провалиться, — не эта!" — „Вот в середине-то которая?" — „Да, в середине". — „Ну, брат, это жена моя" … Между нами: объедение, а не дамочка!
То есть так бы и проглотил ее всю от удовольствия…..Ну, говорю, видал ты когда-нибудь дурака? Так он перед тобой, и голова его тут же: руби не жалей!"»
Не правда ли, похоже? Однако Зиновьев никогда, ни при каких обстоятельствах не признал бы своей неправоты. Последнее слово должно было остаться за ним.
Домой к нему мы все же пришили и кофе пили.
Мне этот случай показался рекордным и удивительно характерным для Зиновьева. Я рассказал о нем Таванцу.
— Нет, Валерий, — как всегда с удивительным, мягким украинским акцентом ответил Петр Васильевич, — ваш случай это еще что. Вот послушайте, какой смешной случай у меня с Сашей вышел.
Стоим мы раз с Арсением Владимировичем[30] на площадке между третьим и четвертым этажом в ИФАНе, ну вы знаете, разговариваем о Ван Гоге.
Арльский период, отрезанное ухо, близкий конец, письма к брату Тео, А. В. их чуть ли не наизусть знает — Ван Гог его любимый художник, ну я тоже в этом не новичок, вы же, Валерий, знаете.
Тут Саша бежит. Как всегда, чуть не вприпрыжку. Остановился между нами, послушал наш разговор, покрутил головой то на меня, то на него и говорит:
— А чего это вы все о Ван Гоге, о Ван Гоге. Ван Гог — это бездарный ученик Гогена.
И побежал себе дальше, вселенную потрошить.
Вы знаете, Валерий, мы с Арсением Владимировичем еще с минуту другую друг на друга смотрим оба, рты от изумления закрыть не можем.
Последние достижения
Он добился своего. Всемирно прославился, записал свое имя в книгу судеб, внес его в мировую историю. Искренне рад за него. Жалко только, что умер.
В последние годы я перестал следить и, соответственно, читать его книги. Он писал больше, чем я могу прочесть. Мне его литература несколько приелась. Показалось повторением, однообразным перепевом себя же самого и предсказуемым, что для Александра Александровича хуже всего.
Давно уже я понял, что Александр Александрович Зиновьев — мальчик наоборот. Взрослый, в меру гениальный и не в меру капризный мальчик наоборот. В глухую пору сталинизма он защитил обе диссертации, вполне марксистские, легальные, стал профессором, но в душе и для доверенных друзей был антисталинистом, позже антисоветчиком, остроумным и едким. Но, чтобы его, не дай Бог, не спутали со все возрастающим племенем диссидентов, отмежевался от них, придумав для себя титул «отщепенец». Это вроде как в блатных лагерях — кроме всем известных мастей: воров, сук, фраеров, мужиков — были еще такие, вроде один на льдине. Мол, даже близко не подходите, моя масть не размножается. Я — Хог-бен, и других таких нет.