А что, если добыть ему еду не такая уж простая вещь? Что, если они притаились там, выжидая? Какую услугу она окажет сыну, если ее убьют, а он останется здесь и будет звать ее и они найдут его?
Нет, даже если он будет здесь дожидаться ее, польза от этого сомнительна. Страшно подумать о том, что его, напуганного малыша, найдут здесь одного и наставят на него оружие. Ее жутким образом утешает мысль о том, что, если они придут, она прижмет его к себе и…
Она обрывает эту мысль, вспомнив, как подчас ясно представляет себе какое-нибудь ужасное происшествие: вот он, оступившись, оказывается на проезжей части, и его сбивает машина. И Джоан ловит себя на том, что обдумывает слова, которые скажет Полу, если придется сообщить ему эту новость по телефону. Однажды она с трудом подавила приступ паники, глядя, как сестра Пола пристегивает Линкольна к детскому креслу и уезжает с ним, потому что ясно представила себе аварию, в которую они попадут на федеральной автостраде, а потом она услышит по телефону новость из уст рыдающей золовки.
Иногда Джоан заходит в комнату сына после полуночи, чтобы убедиться, что он дышит.
Высаживая его у школы, она едва ли не каждый раз отгоняет от себя мысли о перестрелках в школах, о врывающихся в классы людях, о визжащих учительницах и о том, сколько детей успеет выпрыгнуть из окон, пока в дверь не ворвутся вооруженные преступники. Она всегда говорила себе, что это неразумно, но вот, пожалуйста, они сидят здесь, так что, очевидно, ее фантазии не такие уж сумасбродные.
По мере взросления Линкольна ее болезненные фантазии ослабевают. Когда он был совсем крошкой, она с трудом могла смотреть на окна. Любые окна. Она всегда воображала себе, как он выпадает из них.
Сейчас, сидя на земле в полной темноте и в окружении шумов, которые она не в силах расшифровать, Джоан не может вообразить себе, что его убьют. Она этого не допустит.
– Хочешь лечь? – спрашивает она. – Можешь использовать мои колени как подушку. Или я возьму тебя на руки, как маленького.
Иногда его завораживает то, что она делала, когда он был младенцем. Тот отрезок его жизни, который он не помнит. Он заинтригован мыслью о том, что у нее из груди лилось молоко.
– Нет, – отвечает он. – Я хочу есть.
– Тебе станет лучше, если ты немного отдохнешь, – говорит она, хотя и понимает, что настаивать бесполезно.
И все же ей не хочется отказываться хотя бы от малейшей надежды на то, что он заснет. Что она обнимет его и станет гладить ему лицо, пока он не уснет, и они смогут остаться здесь надолго. И в кои-то веки она жалеет, что у него нет соски, поскольку, стоило засунуть соску ему в рот, и у него закрывались глаза – условный рефлекс. Однажды он сказал ей: «Соска – друг, которого держат во рту», но по своей воле отказался от нее в день, когда ему исполнилось четыре. Теперь она лежит на полке в его комнате в своем маленьком домике из палочек от мороженого, и у нее есть кукольная кроватка и одеяльце.
– Я хочу есть, – повторяет он. – Умираю от голода.
– Просто полежи немножко, – говорит она.
– Не хочу лежать. Хочу съесть ужин.
– Поужинаем немного позже.
– Но я умираю от голода.
– Полежи пять минут, – просит она. – Всего пять минут, а потом посмотрим.
– Ладно, – говорит он, но лицо у него сморщивается, губы выпячиваются, брови ползут вниз и дыхание становится прерывистым. – Лад-но. Лад-но.
– Линкольн…
Плач у него всегда начинается со слов. Он пытается говорить сквозь всхлипывания, и слова у него растягиваются, превращаясь в вой, а потом слова испаряются и приходят слезы. Когда они стекают по его щекам, он переходит в какое-то монотонное ритмическое состояние, как шум океана, только более резкий.
– Тише, – говорит она. – Тебе надо успокоиться.
– Хо-ро-шо, – произносит он по слогам, и это скорее стон, чем речь.
Она всматривается в темноту. Он говорит слишком громко, слишком громко. Она прижимает его к себе, гладит по голове и успокаивает, но ничего не помогает.
Она не знает, как выиграть время. Ему нельзя шуметь. Это самое главное. Скоро слезы перейдут в топот ног и пронзительные вопли, от которых захочется заткнуть уши. Эти звуки не совсем человеческие, а скорее механические. Словно внутри его стерлись шестеренки или оторвался глушитель.
– Ладно, – говорит она. – Хочешь получить ужин?
Рыдания почти сразу же прекращаются. Дыхание пока прерывистое, и он шмыгает носом, но рыдания стихли.
Он вытирает нос рукавом рубашки.
– Тут есть ресторан?
– А как насчет угощения? – спрашивает она. – Что скажешь о сыре и крекерах на ужин? Или арахисе? А на десерт шоколадный батончик?
Хотя она и не может рассмотреть его лица, но знает, что он чем-то недоволен.
– Это не настоящая сытная еда, – возражает он.
– Да, – соглашается она. – Мы можем получить кое-что из автомата. Что ты захочешь.
– Еду на ужин из автомата?
Теперь он приободрился.
– Да, – говорит она.
Будь она одна, все было бы по-другому. Если бы, когда началась стрельба, она гуляла по зоопарку одна. Она бы, конечно, убежала. И спряталась бы. Но что потом? Она достаточно сильная и достаточно быстрая, и она умная, и будь она одна, то к этому моменту решила бы ни от кого не ждать помощи. В ограде зоопарка можно наверняка найти место, где она сумет перелезть, даже если при этом немного поранится о колючую проволоку. Она представляет себе, как крадучись выходит из вольера, выглядывая из-за углов, а потом убегает на открытое пространство среди деревьев и бесконечных извилистых тропинок. Она будет бесшумной и быстрой, и они не заметят ее.
Она думает, эти парни не особенно опытные. Если она будет внимательной, то сможет скрыться от них и выбраться отсюда. Она также разыщет других людей. Теперь она не будет эгоистичной и постарается спасти не одну себя. Она разыщет женщину с ребенком, и протянет руку любому, кого найдет в укрытии, и поможет им всем спастись. Она будет держаться тени и показывать дорогу. Она не станет спешить, и не издаст ни звука, и в тысячах футов ограды найдет в конце концов слабое место. Или поджидающего полицейского.
Она представляет себя тенью.
А если преступники обнаружат ее, она побежит. Она гораздо выносливей их в беге, поскольку пробегает по шесть миль четыре раза в неделю. В беге ей нравится одна вещь: при низкой влажности воздуха, когда мышцы расслаблены, человек через какое-то время делается невесомым, избавляется от тяготения. Боль в бедрах и легких высвобождает гелий, и человек не чувствует своего тела.
Иногда она перестает чувствовать ступни. Иногда все тело превращается в воздух. Когда она бежит.
– Мама? – спрашивает он.
– Ты готов? – шепчет она. – Тебе надо быть очень внимательным и делать в точности то, что я скажу. И вести себя очень тихо.
– Или они нас убьют, – добавляет он.
Она задумывается.
– Или они могут нас убить, – соглашается она.
Ей кажется, она видит, как он кивает.
Джоан встает, взяв его за руку. Потом поднимает его, и он обхватывает ее ногами, а она старается твердо стоять на земле. Вокруг кромешная тьма, и Джоан на ощупь делает первый шаг. Одной рукой она придерживает его за попку, а другой опирается на каменистую стену, чтобы сохранить равновесие.
Он прижимается рукой к ее подбородку, и она чувствует, как он ерошит ей волосы. Первый шаг она делает настолько медленно, что ощущает движение каждого мускула ступни. Пятка давит вниз, растягиваются сухожилия лодыжки, изгибается свод стопы, а затем пальцы касаются земли, и еле слышно хрустит сухая трава.
Ей кажется, она делает два шага в минуту, скользя рукой по каменной гряде, дюйм за дюймом отмеряя перемещение вдоль ее задней стороны к наклонному краю. Она наступает на ветку, хрустнувшую слишком громко, но, может быть, не громче упавшей с дерева ветки? И вот она уже стоит перед каменной грядой, лицом к деревянному помосту, глядя прямо на прожекторы, освещающие два дверных проема: один, ведущий к центральным дорожкам, а другой – к закоулкам вольера орангутангов.