Я так долго не видела его лицо, а теперь – теперь он не видит меня. Невыносимое чувство.
– Посмотри на меня! – прошу я. – Я рядом. Я не уйду. И ты не уходи. Генри, сердце мое, мой любимый.
– Он вас не слышит.
– Откуда вам знать?
Доктор Сол делает знак Фоссу. Они так ко всему этому привыкли, такая проза жизни.
– Примерно каждые двадцать секунд спонтанные колебания переключают активность слуховой области коры головного мозга с внешних раздражителей на внутренние, – объясняет он.
– Что это значит?
– Что мы пытаемся не пропустить тот момент, когда мистер Скиннер придет в сознание. Мы постоянно следим за ним. Если бы он хотел нас услышать, увидеть или вступить с нами в контакт, мы почти наверняка этого не пропустили бы.
– Звучит не очень убедительно.
Сол вздыхает. Оба врача склоняются над Генри, говорят с ним, прикасаются к нему, смотрят друг на друга. Я ненавижу эти незначительные покачивания головой, как они смотрят друг на друга и все больше пытаются от меня отстраниться.
Но я все вижу. Все понимаю. Доктор Фосс и доктор Сол начинают опускать руки.
Я вызываю в памяти тот момент, когда мы с Генри сидели за столом в моей кухне друг напротив друга. Он никогда не надевал обувь у меня, всегда сидел на одном и том же стуле, поставив босые ноги на деревянный пол. Прошли годы, а я до сих пор терпеть не могу, когда кто-то другой усаживается на «его» стул. Порой я сажусь напротив этого места и смотрю на пустой стул, минутами.
– Генри, – говорю я и беру его за руки, за его прекрасные руки, которые были такими нежными и теплыми. Я чувствую, как сейчас они напряжены, и начинаю массировать пальцы, двигать их, как мне показывала физиотерапевт, чтобы расслабить сухожилия и связки.
Доктор Сол и доктор Фосс идут осматривать других пациентов. Циник и его спутник-джентльмен.
Сегодня у меня не получается выполнить привычные ритуалы. Я делаю вдох, хочу, как обычно, сказать Генри, кто он, почему он здесь, почему я рядом. Но все кажется мне таким нелепым. Поэтому я рассказываю ему, что заботит меня на самом деле, прямо сейчас.
– Генри, у Мэдлин дела идут не очень хорошо. Я боюсь за нее, и за Сэма, и за тебя, и за себя. У них тут правило: нужно говорить спокойно и с оптимизмом, но вот ты открыл глаза, но ничего не видишь. Или видишь? Что, если бы ты немного сжал мою руку, всего чуть-чуть? Обоим врачам-идиотам не обязательно об этом знать. Можешь спокойно и дальше морочить им головы, честно.
Его рука не шевелится.
– Можешь моргнуть. Один раз – это да. Два раза – нет.
Не моргает.
Мне вспоминается наш первый поцелуй. К тому моменту мы провели две ночи вместе, первую молча, вторую тоже, но тогда говорили наши руки, наши взгляды. Я никогда не забуду прикосновения наших рук, как они танцевали друг с другом, как они ложились ладонь в ладонь. Ни с одним мужчиной прежде секс не был таким интимным, как с Генри в ту ночь, когда мы лежали на моей кровати и наши руки ласкали друг друга.
Все грядущее было сокрыто в этих движениях. Все ласки, которые должны были последовать за той ночью, – о них наши пальцы условились уже тогда. Страсть, нежность. Соблазн, возбуждение, наслаждение.
На третью ночь мы поцеловались. Мы бежали по городу в ночи, когда завершился будний лондонский день, освободив место на улицах для дворников, когда во всех барах, где еще недавно танцевали судьба, желание и алкогольное веселье, были убраны стулья, а с ними и последние шансы на счастье.
В ту ночь мы перешли по пешеходному мосту Золотого Юбилея к парому у набережной Виктории. Я прислонилась к перилам, спиной к воде.
– Никогда не поворачивайся спиной к морю, – сказал сразу Генри, и голос его прозвучал глубоко и спокойно. Он встал передо мной и положил руки на перила справа и слева от меня. Я чувствовала тепло его тела, как он ко мне приближался и наконец прижался вплотную.
– Я и не поворачиваюсь к морю спиной. Я вижу его в твоих глазах, – сказала я.
Тогда он и поцеловал меня. Поцеловал так крепко и искренне, будто этот поцелуй должен был открыть нам новый мир. Наши тела воплощали в жизнь то, о чем договорились руки, они отвечали на вопросы, которые задавали пальцы.
А сейчас я прижимаю его безответную руку к своей щеке, ко лбу. Смотрю в глаза, где его уже нет, в эти пустые окна, пустые окна.
Я не буду плакать. Я не плачу.
И у меня действительно получается.
Приближается ночь. В это время суток все кровати в этом лагере дрейфующих помещаются в свой световой конус. Вокруг нас блуждают души, которые хотят постепенно освободиться от бремени тел. Крошечные искры, высвобождающиеся и летящие ввысь.
Я смотрю на Генри и тихонько рассказываю ему о том, как это было, когда мы встретились. Я рассказываю ему все, о каждом прожитом дне.
А потом еще о днях, проведенных с отцом. О днях, когда папа пел для меня, и о тех, когда мы сбегали на лужайку, где трава доходила ему до груди, а меня скрывала с головой. А когда шел дождь, он пел, а я танцевала и он говорил: «Ты неуязвима, моя девочка, ибо душу нельзя убить». И хотя я не понимала, что значат его слова, но точно чувствовала их.
Каждый день поднимайся на одну ступень, Эдвинна, каждый день делай по шагу, тогда ты преодолеешь этот долгий путь.
Я представляю себя маяком, на чей свет из слов, воспоминаний и песенок может двигаться Генри, выбираясь из той тьмы между мирами.
День 43-й
ГЕНРИ
Я все еще держусь у стекла, теряя силы с каждой секундой, а подо мной колышется влажная бездна, из которой я выбрался на поверхность. В ее волнующейся, рокочущей, бурлящей пучине прячется смерть, да, но она дальше, чем я думал.
Я чувствую, как стучит мое сердце. Будто что-то заставляет его стучать.
И что-то изменилось. Кажется, словно все мои нервные окончания вытянулись, подобно щупальцам медузы, и я ощупываю ими стекло с той стороны.
Там все не так, как обычно.
И как обычно? Как вчера? Как год назад?
Нет больше изумрудных мерцающих лампочек, раздражающих звуков и электрических запахов измерительных приборов. Нет больше теней, чьи мысли об ужине или диете разбивались об остров моего одиночества, нет теней, которые отсчитывали капли и бормотали медицинские термины. Но все же что-то другое присутствует, оно движется, как воздух над пламенем.
Это мысли! Но в них нет смысла, они принадлежат…
…дрейфующим.
Откуда это слово?
Тонкие ниточки моих невидимых органов чувств исследуют пространство, и кажется, будто я впервые ощущаю размеры помещения, где нахожусь. Оно большое, больше обычной комнаты.
И раздается в этом зале вздох, и снова, и снова, будто кто-то отпускает вещи, предметы, и людей, и время.
И жизнь.
Мне невольно приходит на ум дверь, дверь на острове.
Доброе лицо женщины, которая обнимает под водой девочку.
Потом я слышу плач ребенка.
Плач девочки на скале.
Мэдлин.
Так ее зовут? Откуда я знаю ее имя?
И еще: каштаны падают с невидимого дерева на землю прямо у моих ног.
Скотт хочет заниматься психологией, точнее – психозами.
Кто такой этот Скотт?
Мадам Люпьон слегка коси́т, и у нее полная кухня написанных от руки кулинарных книг и имеется даже рецепт яблочного тарта Татен, который пекут «наизнанку», с карамелью и в специальной сковороде с низкими бортиками.
Я понятия не имею, кто такая мадам Люпьон, но подобная сковородка для яблочного пирога была у моего деда Мало.
Тут были Грег с Моникой и Ибрагим, он сделал себе татуировку и идет в «Эмнести интернешнл» в качестве адвоката по правам человека, так он сказал.
Кажется, будто я листаю книгу и не знаю, что сам ее написал.
А потом я замечаю, что изменилось по ту сторону стекла: свет стал другим. Спокойнее, слабее. Моя грудь превращается в камень, в котором с болью колотится каменное сердце.
Я один. Я совершенно один! Паника. Хочу закричать, хочу…