– Непременно будешь, – отвечаю я и думаю о ее начальнике Клоде, которого не знаю.
– Ты что, высокомерный мерзавец, не хочешь меня?
Она ждет моего ответа. Из-за виски все тело отяжелело. Иначе я бы уже давно обнимал Марифранс. Я слышу, как кричит ее одиночество и просит. Под маской ярости я вижу нежность и доброту. Я должен взять себя в руки, не утешать ее. Потому что это не желание, а только сострадание.
– Не знаю, что такого важного люди находят в любви, когда, объятые страхом смерти, вспоминают именно о ней. Мне ближе надежный бронежилет и виски.
Марифранс дернулась, будто хочет дать мне пощечину. Но она тоже слишком измотана, так что ее рука описывает в холодном воздухе презрительный жест, падает и замирает.
– Ну хоть поцелуй меня, – лепечет она еле слышно.
Я наклоняюсь к ней. Ее рот подобен плоду. Марифранс красивая женщина, и она отчаянно жаждет того же, чего и я, – жизни.
Такая жажда жизни.
Я мог пить жизнь прямо с ее губ!
Такой вот момент.
Что?
Что за момент?
Мысль исчезает, когда я натягиваю одеяло из верблюжьей шерсти повыше и укрываю им Марифранс. Ночью в Вау очень холодно. Желание поцеловать ее проходит.
Во мне зреет смутное сожаление, что я не переспал с ней. Но вместе с тем и облегчение.
Через день мы летим в Париж и расстаемся в транзитной зоне. Во мне снова поднимается неясная тоска, когда я смотрю вслед Марифранс, вижу, как она идет по светлым, большим травертиновым плиткам терминала и останавливается у ленты с багажом. Погрузившись в собственные мысли, она гладит себя по плоскому животу.
Во мне зреет недовольство, пустота, кажется, будто меня обманули, лишили чего-то прекрасного, светлого. Не могу понять, откуда этот приступ меланхолии. Грешу на перепад погоды. И на Вау.
Вспоминаю Нельсона. Солдаты забрали его тело и передали семье.
Как быстро может оборваться жизнь. Как странны пути, ведущие к смерти или к жизни! Сумма микроскопических решений, крошечных движений – и вот жизнь складывается уже совершенно иначе, чем могла бы сложиться еще час или день назад.
А что я?
Может, стоило поцеловать Марифранс? Переспать с ней? Стало бы это тем решением, которое отдалило бы меня от смерти или, наоборот, приблизило к ней?
Хочу отмахнуться от этих мыслей, но они прочно засели в моей голове – кровососущие пиявки страха.
Преодолевать жизнь. От одного события к другому. Делать все правильно, вот только откуда нам знать, что правильно, а что нет?
Я еще раз оборачиваюсь в сторону Марифранс, но что мне от нее надо? Она даже не особенно мне нравится, она сама жестокость, ставшая результатом уязвленного эго. Эта жестокость пробуждает агрессивный эрос. И чувство, что ее надо утешить, будто это сделает из нее хорошего человека.
И все же… Ощущение того, что наши жизни соприкоснулись на мгновение, усиливается. Будто была еще какая-то дверь, через которую я мог пройти. И будто я что-то упустил, потому что эту дверь захлопнул.
Я иду в бар отеля «Хилтон», напиваюсь и поднимаюсь на борт следующего самолета до Кабула, исключительно из ярости и упрямства, переполненный отвратительным чувством, словно растратил свою жизнь впустую.
Я засыпаю. Сны мои агрессивны и спутаны. Мне снится, что я неподвижно лежу на больничной койке, немой, глухой, никто не смотрит мне в лицо, и я кричу, не открывая рта.
Когда я ненадолго просыпаюсь, то прислоняюсь лбом к прохладному иллюминатору. Меня мучает жажда. Голова болит. И шея. Как только я снова закрываю глаза, едва погружаясь в дрему, то снова вижу себя в больнице и незнакомые лица наклоняются ко мне, но не видят меня.
Одно из лиц принадлежит женщине со светлыми глазами. Кажется, я ее откуда-то знаю, но потом она исчезает, и появляется стойкое ощущение, что я схожу с ума.
Мой главный редактор Грегори десять лет назад дал мне совет, своего рода спасательный жилет для психики: «Нужно знать, кто ты. Иначе пропадешь на войне. Ты вот знаешь, кто ты? Есть у тебя мантра или девиз? Какой у тебя заголовок, Генри Скиннер? Что напоминает тебе о том, кто ты есть?»
Я до сих пор думаю над его словами.
Я знаю жену Грега Монику. Она на каждый день рождения приносила ему в редакцию нью-йоркский творожный пирог с земляничным соусом, и Грегори серьезно и гордо делил его на всех. И осекал спокойным, ледяным взглядом всякого прожженного-циничного-зазнавшегося и презиравшего любое проявление чувств журналюгу, который пытался отпустить шуточку по этому поводу. Он говорил: «Семья – это спасение. Каждому мужчине нужна семья, которая спасает его душу».
У меня нет семьи.
Такое чувство, будто травмы моих предков передались мне и именно они направляют меня.
Матери у меня нет, она умерла почти сразу после моего рождения, бабушки тоже, она одна вышла в море в бурю и пропала без вести. Долгие годы спустя Мало все еще выходил на утес и ждал ее возвращения.
Еще Грег говорил мне: «Генри, уйди вовремя из профессии! После всех этих военных командировок тебе нужно обзавестись семьей. Но не между ними. Ты не должен требовать от жены и детей, чтобы они замирали от страха каждый раз, когда ты со своей каской, бронежилетом и загранпаспортом выходишь из дома. Подожди, пока война тебе не приестся, а потом рискни жить по-настоящему. Найди ту, которая полюбит тебя и смирится с тем, что ты не спишь по ночам, так как в твоей голове идет война. Но не затягивай, крайний срок – тридцать пять лет, в этом возрасте войну нужно отпустить. Только в этом случае у тебя остается шанс, что и война отпустит тебя».
Но как создавать семью, если не решаешься даже поцеловать женщину, не говоря уж о том, чтобы остаться с ней?
Когда самолет приземляется, голова раскалывается от боли.
По пути из немецкого военного аэропорта в американский лагерь в Кабуле пью воду из походной фляги. Я уже не раз бывал в измученном городе – так афганцы называли Кабул. Говорят, если слишком часто там бывать, то однажды останешься навсегда.
Я вспоминаю торговца чаем, в мой последний визит он пришел в лагерь голландцев и взял меня с собой в кабульский дом опиума, чтобы представить мне так называемого экстремиста, который встал на путь исправления. Мы пили. Курили опиум. И хотя в глинобитных домах афганцев нет ни туалетов, ни окон, зато в каждом обязательно имеется шкаф с «калашниковым», а за домом – маковый сад.
Может, с этого стоит начать заново. Опиум. Свобода. И никаких снов, никогда, мне опостылели сны. Всю свою жизнь я вижу сны и устал, так устал.
– Вы слишком рано! – орет на меня комендант американского лагеря. – Мы ожидали вас только через три дня!
– В этом недостаток свободной прессы, – отвечаю ему. Я понимаю его недовольство. Они могут присматривать только за определенным количеством репортеров. Присматривать в обоих смыслах. Американцы с большим удовольствием работали бы только с журналистами, которых можно контролировать, с теми, кто входит в состав их подразделений. «Наши» репортеры не могут оставаться независимыми.
Я отправляюсь на грузовике с мулами прямо в Кабул, минуя коменданта. Грег присылает на почту сообщение о том, что «Тайм Атлантик» хочет задать мне несколько вопросов после возвращения из Кабула.
Опаляющая жара Афганистана отличается от жары в Судане. Сухая, отдающая огнем, выхлопными газами, сладким чаем и карри. Я иду по пыльной глинистой земле мимо палаток, предлагающих нут в серых мешках. На большинстве надпись – «Почта Германии», это старые почтовые мешки бундесвера.
Пахнет бараниной, которую жарят на открытом огне и приправляют персидскими специями. Торговцы предлагают, громко крича, товары из корзин, навьюченных на ослов: инжир, финики или дыни. В открытых торговых рядах среди шелковых платков, старых нарядов европейского образца и всякого электронного хлама сидят продавцы и травят анекдоты, обсуждают заголовки газеты «Анис». По базару неспешно прохаживаются женщины в голубых бурках до пят или в черных нихабах, в прорези которых видны одни глаза, но большинство носит модные дупатты, шарфы, которые оставляют лицо открытым и заставляют думать скорее о Грейс Келли в модном головном уборе, чем о браке по принуждению.