Заклонило в сон, снял наушники, нажал кнопку, отрубился.
Проснулся очень классно — от луча солнца, нагревшего лицо. Улыбнулся. Сразу вспомнил: сегодня.
И философичность, отрешенность, вся накаченная за неделю анестезия вдруг отключилась. Будто кто-то рывком сдернул одеяло, а ты под ним голый, и холодно! Он и задрожал, застучал зубами, кожа покрылась мурашками.
Сегодня?! Сегодня?!
«Ну да, сегодня, — сказал какой-то другой Марк, усталый и спокойный. — Иначе все равно сиганешь из окна завтра, только уже подонком. Не трепыхайся. Поезд отправляется».
И ничего, встал, пошел чистить зубы. Посмотрел на щетку с пастой, пожал плечами. Зачем? Но все-таки почистил.
Постучал в родительскую комнату. Сказал:
— Мам, мне сегодня ко второй. Я подрыхну еще. Сам потом позавтракаю.
Смотреть на маму не нужно, этого даже другой, спокойный Марк мог не выдержать. Ну а любоваться на рожу Рогачова тем более незачем.
— Хорошо, — сонным голосом ответила мама.
Подождав, когда они оба уйдут — сначала она, потом отчим, — Марк вышел и заставил себя съесть два яйца. Чтобы брюхо не ныло от голода, не отвлекало.
Стал представлять, как всё это будет, и красота окончательно изгнала страх.
План был красивый.
Уходить — так не по-овечьи, а громко. Когда вечером приедет бежевая «волга» и встанет там же, то есть точно под окном, сигануть с шестого этажа прямехонько на крышу. Пусть Эсэса кондратий хватит. Уж заикаться он потом точно будет.
Представил физиономию Сергей Сергеича — засмеялся.
Ей-богу красиво задумано.
Красота и победила страх.
Марк открыл окно, встал на подоконник, примерился как будет прыгать — и страшно не было, нисколько. Качнуться назад, правую ногу поставить вперед, она толчковая.
Спустился на улицу, померил ширину тротуара. Двенадцать ступней — это примерно три с половиной метра. Надо рыбкой, чтоб лететь, как стрела. Классно бы не промахнуться, но если даже шмякнешься рядом, все равно будет эффектно.
Времени до вечера была куча, а дело напоследок оставалось только одно — написать письмо матери. Как-то он тридцать первое марта недостаточно продумал, сосредоточился на прощальной неделе…
Ни в коем случае нельзя сбивать кураж. Над продержать его до двадцати сорока пяти.
Поработал мозгами.
Вечером напоследок послушать правильную музыку. Вчера это сработало. Но, ёлки, чем день-то занять? Прогуляться что ли в Мандик?
В парке на пруду лед еще не треснул, но сверху стоял слой воды, поверхность переливалась и бликовала.
Вдруг вспомнил. Когда-то гулял тут с папой, и тот рассказывал про брата и сестру — как тоже водил их в сад Мандельштама. Никого из них больше нет. Ни папы, ни Рэма, ни Ариадны. Брата с сестрой, собственно, никогда и не было, только на фотографиях, а папа был. Мысль о том, что там столько своих, была хорошая. И про брата Рэма вспомнилось кстати. Прыжок на крышу вражеской «волги» не так уж отличается от атаки вражеских позиций. Клобуковы умирают, но не сдаются, расчувствовавшись подумал Марк и сам на себя шикнул: э, э, без мелодраматизма!
Зато пришло в голову, как написать маме.
Этим, вернувшись, и занялся. Сначала получилось длинно и очень уж пафосно. Поморщился, порвал, спустил в унитаз. Попробовал несколько вариантов покороче. От лаконичного «прости, не мог поступить иначе», которое вообще ничего не объясняло, до литературщины. Типа, твои древние греки-римляне считали самоубийство позволительным в одном из четырех случаев: при старческой дряхлости, при непоправимом несчастье, по воле Рока и при угрозе потери чести. Три последних мотива, особенно четвертый, — мои.
Кретин! Как будто это семинар в обществе «Знание».
Раз пять, наверно, в уборную ходил, чуть унитаз не засорил рваной бумагой. Наконец, уже в шестом часу написал вариант, которым остался удовлетворен.
«Помнишь, ты однажды, в день моего восемнадцатилетия, рассказала мне, как и отчего умер папа? Не от инфаркта, а от органической невозможности совершить подлость, какой требовали от него обстоятельства. Сердце не могло на это пойти и потому перестало биться.
У меня точно такая же ситуация. Не буду посвящать тебя в подробности, потому что ты захочешь найти виновных и это плохо закончится. Просто знай: у меня выбор или стать чудовищным подлецом — или это. В отличие от папы я молод и больное сердце за меня проблему не решит. Придется самому.
Но ты знай, пожалуйста, что я ухожу без страха. И что это не бегство, а поступок. Поверь, папа мной бы гордился.
Честное слово, это единственный достойный выход».
Там в конце еще было приписано про «постарайся пережить это», но вычеркнул. Что за пустая трепотня? Если она сумеет пережить такое, то лишь благодаря Рогачову. Он хоть и урод, но ее любит, и один раз уже спас.
С зачеркнутыми строчками оставлять нехорошо. Пришлось переписать еще раз.
Буль-буль-буль, проводил предпоследнюю редакцию сливной бачок.
Всё. Здешние дела закончены.
В семь часов зашло солнце. Марк проводил его словами: «Ну и катись себе».
Потом приперся Рогачов, пришлось ретироваться в комнату. На фиг такого провожальщика. У мамы, слава богу, сегодня ее пенсионеры. Вернется уже после.
Можно переходить к финальному концерту. Снова прогнать кинг-кримсоновскую «Эпитафию», это сорок пять минут. Потом «Темную сторону Луны», еще сорок две. И в самом конце — «Riders on the Storm», гимн бесстрашия.
Лучшее, что есть на этом свете — музыка, думал Марк. Правильно говорят: голос души. У кого душа пошлая, тот сочиняет и слушает пошлую музыку. У кого высокая — высокую. Она появляется всегда, хоть в эпоху Баха с Генделем, хоть в эпоху «Пинк Флойд».
А еще под музыку можно ни о чем не думать. Потому что приближается миг, когда надо не думать, а действовать.
Вот дошло и до Джима Моррисона. «Into this house we're born, into this world we're thrown like a dog without a bone»44.
Песня закончилась. Время без пяти девять. Пора. Эсэс уже на месте.
Ничего, подождет.
Марк вышел в коридор. Из рогачовского кабинета несся стук пишущей машинки.
Долби, долби, дятел. Сейчас тебе будет такой сюжет, какого ты нипочем не сочинил бы.
А может что-то изменилось, и «волги» под окном нет? — пискнула вдруг вертлявая мыслишка.
Подошел, посмотрел.
Стоит «волга». Прямо под окном.
Взялся за шпингалет, но из пальцев куда-то делась сила. Не могли повернуть ручку.
Сжав зубы, взялся второй рукой. Повернул. Раскрыл раму.
И тут зазвонил телефон. Черт, как некстати! Только-только справился с паникой, взял себя в руки.
Звонок, еще звонок, еще. Наконец умолк.
— Марк! Я что тебе, секретарша? Я между прочим работаю! — рыкнул из своего логова отчим. — Это тебя! Да Марк же!
— Сейчас! — отозвался он, испугавшись, что этот сейчас выглянет из кабинета. Не при нем же на подоконник влезать?
Кто там еще?
Вернулся в комнату.
— Это кто?
— Хер в пальто, — ответил сердитый девичий голос. — Сестра твоя любимая. Я же просила, в девять будь у телефона. Пришлось нос пальцами зажать, чтоб папаня не узнал… Хотя он и не узнал бы. Откуда ему знать доченькин голосок? Маман утром наконец отваливает. Две недели визы дожидалась. Завтра к семи вечера приезжай. На занятие кружка «Умелые руки». А также прочие части тела… Ты чего, язык проглотил? Алё?
— Я здесь.
— Запоминай адрес.
Продиктовала.
— Окей, — глухо сказал он.
Мэри хихикнула.
— Ой, оно заробело. Не робей, воробей.
Повесила трубку.
Он смотрел на аппарат.
Это жизнь не хочет меня отпускать. Хватает за рукав. Дурак, на кой тебе головой вниз? Оставайся. Будет тебе и Париж, и кишмиш, и много всего другого, не только плохого, но и хорошего. А так — ничего не будет…
Следующая мысль была того пуще. Так и помрешь мальчиком-одуванчиком, не попробовав по-настоящему этого самого? Расшибить себе башку можно и после. Завтра не ходи на день рождения, иди к Мэри. А потом… потом видно будет.