Литмир - Электронная Библиотека

Хлын лениво хлестнул меня по щеке тыльной стороной ладони, и моя сжавшаяся в кулачок душонка отчаянно завопила: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!!!

И мне открылось, что грязь может быть смыта только кровью. Пусть он не надеется пару раз смазать меня по морде и торжественно отбыть с почетным эскортом, пусть лучше он изобьет меня до полусмерти, чтоб это был ужас, а не презрение. И я изо всех сил врубил кулаком по его едва различимой мясистой роже.

Но Хлын был опытный боец. Он успел отбить мой кулак и тут же ослепил меня фонариком. Но я ударил по фонарику, и он улетел в темноту и светил нам уже снизу.

И все-таки сначала Хлын забавлялся. Размахивался правой, а ударял левой в солнечное сплетение. А когда я от невыносимой боли сгибался пополам, бил коленом в лицо. Я падал, но с трудом поднимался и получал удар в горло, от которого заходился раздирающим кашлем, а Хлын в это время не спеша расквашивал мне физиономию. Боли я уже не чувствовал, только слышал далекий звон в голове и различал желтые вспышки в глазах. Не знаю, сколько раз я падал и через силу, шатаясь, поднимался, пока наконец и до Хлына начало доходить, что дело может кончиться плохо.

– Слышь, братва, – обратился он к застывшим на месте пацанам, – свяжите его, что ли, неохота срок тянуть из-за придурка.

Пацаны облегченно кинулись меня оттаскивать, а Хлын вальяжно удалился, посвечивая себе под ноги.

Когда меня вывели под руки под уличный фонарь, при всей моей очумелости я разглядел выражение ужаса на лицах пацанов. А мама, увидев меня, только что не упала в обморок, так что осматривал меня и обмывал теплой водой над ванной в основном отец. Лицо почти ничего не чувствовало, как будто мы обмывали маску.

Потом скорая помощь, приемный покой, рентген головы, есть сотрясение, нет сотрясения, светят фонариком в глаза, стучат молоточком по прыгающим коленкам, провалов памяти нет, особой тошноты тоже, на вопросы отвечаю раздувшимися губами с трудом, но осмысленно, кто меня так отделал – не знаю, какая-то пьяная компашка, и в конце концов, обработав раны (в основном ссадины, хотя лицо распухло, как подушка), меня отпускают домой. С помощью отца я дохожу пешком и, стараясь сдерживать стоны (хотя мама уже взяла себя в руки), осторожно укладываюсь на кровать. Лежать могу только на спине – до лица дотронуться невозможно, но все равно очень быстро отрубаюсь.

Утром смотрю на себя в зеркало – как будто кто-то неумело, размазанно меня нарисовал, а потом раскрасил в синее и фиолетовое. Но голова соображала вроде бы нормально, план у меня был ясный и твердый.

Акдалинская автобаза располагалась на окраине среди домишек частного сектора, и я, слегка пошатываясь, напрасно обошел ее вдоль бетонной ограды – никаких автомобильных внутренностей обнаружить не удалось. Областной город все-таки. Зато вахтерша воззрилась на меня с таким ужасом, что беспрекословно вынесла мне точно такую медную трубочку, какая мне была нужна.

Видимо, я все-таки плоховато соображал: я даже не сходил домой за молотком, а расплющил конец трубочки на бетонном поребрике половинкой кирпича. Когда кто-то приостанавливался посмотреть, что я делаю, я поднимал к ним свое разбухшее фиолетовое лицо, и их как ветром сдувало. Но деревянную болванку пистолета я выпилил ножовкой для металла – поджиг вышел загляденье. Я соскоблил в ствол целый коробок, а вместо дроби всыпал несколько камешков.

Хлын сидел на своем обычном месте у сортира и что-то, по обыкновению, вальяжно заливал. «Три раза, не вынимая. Я малафьистый, всё обтрухал…» – донеслось до меня. Был месяц май, и на нем сияли оранжевая расписуха в кривляющихся зеленых огурцах и обтягивающие его мясистые ляжки лазурные брючата. Я направил на него поджиг и скомандовал:

– Встань!

И Хлын побелел, как его вчерашняя жертва. И начал медленно подниматься, не сводя с меня оцепеневших глаз. Когда он окончательно выпрямился, я изо всех сил отвернулся и чиркнул коробком по спичке, прижатой к пропилу.

Бахнуло так, что все присели, а меня страшно шибануло в правый глаз. Я схватился за него – глаз вроде был на месте, но рука оказалась залитой кровью. А Хлын медленно проступал из голубого дыма. Он был совершенно цел, только его лазурные брючата в паху потемнели от влаги.

Обоссался, понял я безо всякого торжества – я мало что мог понимать в ту минуту. Потом посмотрел на свой поджиг – сплющенная задняя часть трубки была развернута грубыми лепестками.

Глаз удалось сохранить, но зрение упало почти до нуля. Зато в университете меня из-за этого освободили от военной кафедры (я всем говорил, что я пацифист). Особых неудобств я не испытывал, только начал довольно часто задевать правым плечом за косяки и время от времени правой рукой опрокидывать стаканы, попадавшие в невидимую зону. Стаканы огорчали меня больше всего – нечистотой.

Хлын у сортира больше не появлялся, но и я почувствовал какое-то отчуждение от пацанов: я не должен был впадать в такой истребительный пафос из-за пустяковой, в общем-то, обиды. Но заинтересованные взгляды девочек я начал ловить на себе гораздо чаще. Шрам на роже, шрам на роже для мужчин всего дороже.

Но мне было не до них. Ну а девушки, а девушки потом. Наши жены – пушки заряжены. Меня ждал хрустальный дворец Науки на сияющей вершине.

А сияющей вершиной был Ленинград, на эмблеме «Ленфильма» освещавший своими могучими прожекторами вздернувшего Россию на дыбы Медного всадника. Посланницей сказочного Ленинграда в нашем шахтерском поселке была Виктория Николаевна, обвитая мудрым дымком сигареты среди книг, которыми папа пренебрег, – я запомнил только Ибсена и Марка Твена. И еще казахскую фамилию Ахматовой и смешную – Пастернака. Как и вся наша интеллигенция, Виктория Николаевна попала в Северный Казахстан за казенный счет, там и задержалась, хотя оба ее сына учились в Ленинграде, и как-то раз ее навестил ленинградский племянник. Он носил тюбетейку и поразил меня тем, что предложил мне базарную клубнику из газетного кулька со словами: «Угощайтесь, пожалуйста».

Раз в несколько лет Виктория Николаевна и сама торжественно отбывала в ленинградское паломничество и привозила оттуда невероятно красивые фотографии размером с тетрадный листок, и я благоговейно их разглядывал. Хотя имена звучали еще более чарующе – Невский, Литейный, Владимирский, Аничков мост, Гостиный Двор, Адмиралтейство, Медный всадник, Зимний дворец, Петропавловская крепость…

Так что, когда я приехал поступать, то сразу же оказался среди старых знакомых – Невский, Литейный, Владимирский, Аничков мост, Гостиный Двор, Адмиралтейство, Зимний дворец, Медный всадник…

«Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?» Ты копыта, ты копыта… Конский топот.

Все эти чудеса действительно существовали! И я оказался среди них!!! Это было самое чудесное чудо из чудес!!!

Тут стройность, там мощь, здесь изящество, там грандиозность…

Во мне тогда еще не звучали подобные слова, но все оттенки восторга во мне и пели, и гремели.

Стрелка Васильевского, Исаакиевский золотой купол за синей Невой – «Люблю тебя, Петра творенье!»

Мне лишь изредка удавалось вспомнить о приличиях и захлопнуть рот.

Иссякающие белые ночи, конечно, подзатянули светлую часть суток, но я бы и без этого не вспомнил, что по ночам документы не принимают. Зато я навеки влюбился в мои милые, нарезанные чудными ломтиками Двенадцать коллегий с их бесконечным, ведущим в любимую библиотеку Горьковку коридором, осененным справа стеклянными шкафами со старинными книгами и слева – портретами потрудившихся здесь великих ученых (самых заслуженных даже удостоили запыленных временем белых статуй).

Меня ни на миг не посещала мечта сравняться с ними, я грезил лишь о том, чтобы мне позволили поселиться под их сенью. (А Салават – о нем речь впереди – через много лет рассказал мне, что если бы ему тогда предложили быть таким же великим, как Колмогоров, но не больше, он бы отказался.)

Этот коридор и был вратами хрустального дворца на вершине сияющей горы.

6
{"b":"938364","o":1}