Литмир - Электронная Библиотека

Лет десять назад, выступая перед филологическими ингушскими девочками в Магасе (все красавицы, все веселые, ни мата, ни жвачек, ни сигарет – нам еще долго поднимать их до себя!), я им рассказал о пережитом горе, и на следующей лекции на своем столе обнаружил самую настоящую тельняшку в прозрачном пакете. Но дарительница так и не призналась – все лишь радостно и застенчиво улыбались. Решились только спросить, буду ли я писать, если люди перестанут читать. «Если люди начнут ходить на четвереньках, – ответил я, – я буду только тщательнее следить за выправкой».

Бог дает человеку штаны, когда у него уже нет задницы, гласит грубоватая еврейская пословица.

Уже через пару-тройку лет после утраты тельняшки я узнал, что самые восхитительные парни – это не моряки, летчики и блатные, а физики: они сражаются с грозой, прыгают с парашютом, гоняют на мотоциклах, кутят, обольщают красавиц, сыплют остротами и вдобавок еще – офигительно умные. Я понял, что, кровь с носу, должен прорваться к этим небожителям. До этого всякая физика-математика была частью взрослого занудства. Я даже докатывался до такого дебилизма, чтобы после контрольной азартно интересоваться: «Ты по какой формуле решал?» Подбирал не ботинок к ноге, а ногу к ботинку. Но когда я понял, что физики офигительны, я впервые всерьез взялся за книжки и через год вышел в чемпионы области по обеим волшебным наукам. Это было уже в областном Акдалинске.

На Всесибирской олимпиаде в Кургане я занял, правда, только третье место, но зато познакомился с самыми лучшими на свете пацанами. Веселые, смелые, у нас тоже такие были, но таких умных я еще не видел.

Правда, и я отличился – единственный решил задачу со струей воды. Уж и не помню, в чем там было дело, главное – я понял, что должен заниматься гидродинамикой. А еще меня чаровало слово «плазма», и где-то я вычитал, что помесь гидродинамики с плазмой зовется магнитной гидродинамикой. Так вот для чего я создан – для магнитной гидродинамики!

Несмотря на мамино сопротивление – отобьюсь от рук – и при полном папином одобрении я перешел в заочную школу, чтобы за год добить сразу два класса, – хрустальный дворец Науки на сияющей вершине манил меня к себе. Теперь школа мне больше не докучала своими историями-географиями – за все автоматом выставляла пятерки, а потом еще и выдала серебряную медаль (которой я с пацанами успел поиграть в переворачивание монет), и в итоге рванул так, что на олимпиаде в Алма-Ате по физике занял уже первое место. Получив еще и урок социальной премудрости.

У двух пацанов оказались совершенно одинаковые работы, явно списанные друг у друга, и в назидание остальным грамот никому выдавать не стали. Но один ражий будущий физик – впервые увиденный типаж – напористо прогудел, что самый большой балл, шестнадцать, набрала одна баба. (Ангел тоже как-то назвал Цветаеву гениальной бабой – грубое слово «баба» подчеркивало недосягаемость гениальности.) «Как? У меня восемнадцать!» – возмутился я, но он только отмахнулся. Тогда-то я впервые и увидел, что не так важно сделать, как пропиарить.

И еще я на улице случайно встретил акдалинского еврея из нашей школы, уже студента, и он небрежно представил меня приятелю: гений, вундеркинд. Я был уязвлен: почему это гением быть смешно, а обормотом нет? Носатый, тощий, сутулый, он мало кому мог бы навешать, да и кличку носил отнюдь не героическую – Горб, но этот Горб и в Акдалинске держался так, будто он сюда завернул на денек из Парижа и наша туземная жизнь его страшно забавляет.

Должен признаться, на акдалинском асфальте я тоже оторвался от народа: на истощившемся, но все еще золотоносном руднике моей очень малой родины я наслаждался таким совершенным ощущением социальной полноценности, что никакая книга не могла особенно глубоко меня перепахать – это удел отщепенцев. Когда я перемахивал через ограду на танцплощадку в непроглядных зарослях горсада, меня радостно зазывали со всех сторон: «Санек, гони к нам! Санчик, жми сюда!» – чего еще нужно для счастья? А если я просил закурить, сигареты «Стрела», от слова «стрелять», протягивались мне со всех сторон (тем более охотно, что я, как всем было известно, не курил). И даже блатная знать снисходительно посвечивала мне латунными фиксами: каждый из этих рыцарей голенища и финаря был или роднёй, или соседом кого-то из моих дружков, здесь все были свои.

А в Акдалинске все были чужие.

Было: идешь по улице, и редко-редко незнакомое лицо, а стало: редко-редко знакомое. Это отец в акдалинском педе снова вышел в общие любимцы, и его радостно приветствовали через улицу то студенты, то нищие, но теперь уже мало кто знал, что я его сын, и, вместо улыбок или хотя бы узнавания, от всех встречных и поперечных веяло равнодушием.

А для человека нет более удручающего впечатления, чем встреча с человеком, которому он безразличен.

Блатные в Акдалинске были более лощеные: зимой – красные шарфы и шалевые воротники, летом – темные очки, размалеванные безрукавки-расписухи, потрескивающие по швам изумрудные или лазурные брючата. Но все во мне от этого только содрогалось еще сильнее: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!.. Кирзачи с отворотами были честнее.

Особенно мерзким был Хлын. Широкий, мясистый, роскошно медлительный, он уже оттянул небольшой, но почтенный срок по бакланке и постоянно подруливал к школьному краснокирпичному сортиру, чтобы насладиться вниманием и почетом. Овеянный пронзительным ароматом хлорки, он сидел на низенькой ржавой оградке, а пацаны подобострастно внимали его россказням о героических порядках зоны. Бедные девочки решались проскользнуть мимо него в свою краснокирпичную половину только в случае крайней нужды, а Хлын, выждав минутку, удостаивал кого-то вальяжной шутливости: «Пойди послушай – уже зашипела?» Пацаны отзывались льстивым хохотком, а меня корчило от омерзения. Я старался не задерживаться в хлыновской дворне, старался проходить мимо, не поднимая глаз, но Хлын все равно меня засек и провожал пристальным взглядом, отчего моя походка делалась сбивчивой: на меня вот-вот был готов излиться целый гейзер помоев.

Не помню, почему мы оказались у сортира почти в полной темноте, кажется, это случилось после соревнований по волейболу; я играл плоховато, но, как всегда, не щадил себя – прыгал, падал и иногда вытягивал почти безнадежные мячи. Так что в тот вечер, побитый и местами ободранный, я тоже отчасти был героем, но все равно тайно радовался, что мою физиономию почти не разглядеть – мне никак не удавалось изобразить умиление, с которым пацаны слушали утонченное хлыновское мурлыканье:

«Тихо, тихо чокнулись бокалы, на подушку капли уронив, и, надетый женскою рукою, щелкнул в темноте прозерватив».

Девушка эта была не из нашей школы, какая-то более простецкая, наша бы не стала проходить мимо Хлына в темноте, когда в школьном дворе уже никого не было. А когда она вышла, Хлын преградил ей дорогу и посветил в лицо фонариком. И даже в его желтом свете стало видно, как она побелела. Она попыталась шагнуть вправо, влево, но широкого Хлына обойти было невозможно…

И я не выдержал:

– Ладно, пацаны, посмеялись… Пускай шлепает куда шла.

Обратиться к Хлыну я не решился, но он все понял и повернулся ко мне, ослепив фонариком теперь уже меня, и девчонка прошмыгнула мимо и с безопасного расстояния выкрикнула с ненавистью:

– У, пидарас!

А Хлын выключил фонарик и, подождав, чтобы ко мне вернулось зрение, вальяжно поинтересовался:

– Ты что, блюститель морали? – Знал слово «мораль» гнида. – Или ты тут смотрящий? Ты зону топтал? А вокруг мороженого хера босиком бегал?

– Нет…

– А чего тогда выступаешь? Тут и без сопливых скользко.

Хлын не спеша извлек из кармана пиджака пустую сигаретную пачку, скомкал ее и обронил мне под ноги. Затем посветил на нее фонариком.

– Ты чего соришь? Подними.

– Так я ее не бросал… Хлын, ты чего?..

– Кому Хлын, а ты зови меня просто: Хозяин. Ты будешь поднимать?

– Так я же не…

5
{"b":"938364","o":1}