Звонили действительно из Москвы, из Юриной редакции. Кое-кого из сотрудников международного отдела она знала, даже по голосу узнавала, но этот голос, глухо и как-то уж очень неуверенно прозвучавший в трубке, показался ей незнакомым.
— Мы получили телеграмму, — сообщил он, — вы слышите, пришла телеграмма, оттуда, вчера вечером… Мы не стали вас сразу тревожить, поскольку… — И опять переспросил: — Вы слышите, слышите меня?
— Да слышу я, говорите, — не выдержала она, — что с Юрой?
— Понимаете, очень плохая связь, — начал оправдываться голос в трубке, — и телетайп молчит как назло. Словом, всё это не окончательно, но вы должны себя взять в руки…
Голос умолк, будто давал ей время для того, чтобы она взяла себя в руки. А у неё ноги подкосились. Опустилась в кресло, прошептала:
— Что не окончательно, о чём вы? Я только что получила открытку от Юры…
— Мы это знаем, наши товарищи видели Юрия Васильевича пять дней назад, живым и здоровым, а эта открытка… Он провожал их в аэропорту и передал для вас.
Потом, уже в Москве, куда, не помня себя, она приехала в тот же вечер, ей рассказали о том, как всё это было. Поздно ночью он возвращался домой, в корреспондентский пункт, ехал по окружной дороге, под проливным дождём, в машине с откидным брезентовым верхом. На полдороге, недалеко от города, из-за поворота, прорвав мутную завесу дождя, в глаза ударила мощными фарами встречная машина и, видимо, ослепила его. Побоявшись столкнуться с этой машиной, он повёл руль в сторону. Соскочив с бетона правыми колёсами, машина оказалась на скользкой глинистой обочине, а удержать её или вырулить на шоссе было уже невозможно…
Так ли всё это было? Кто мог об этом знать! Оставалось гадать и прикидывать, могло ли случиться такое. И прикидывали, и вычерчивали на бумаге замысловатые схемы, изображающие предполагаемое движение машин, и так усердно, с таким знанием дела ей объясняли всё это, как будто авария произошла не за многие тысячи километров, не в далёкой африканской стране, а где-то под Чёрной Грязью или в районе города Торжка, будто они, друзья Юры, всё это своими глазами видели и теперь пытались убедить её в том, что его, Юры, вины там не было и что такое могло произойти с каждым, а виноват, бесспорно, тот неизвестный, который мчался навстречу, включив дальний свет, и что если бы не брезентовый верх у машины, то вполне вероятно…
Потрясённая, она молча слушала их объяснения, машинально, не слыша, не понимая, кивала головой, и у неё даже не было сил попросить, чтобы они, эти отзывчивые, растерявшиеся от беды люди, беспомощно пытавшиеся хоть чем-то, хотя бы вот этими разговорами облегчить её горе, чтобы они не мучили её этими жуткими подробностями. К чему они? Зачем ей знать, как и по чьей вине перевернулась его машина, и что ей теперь тот неизвестный шофёр, который «врубил» свет? Что изменится от этого?
Юрия Васильевича хоронили в Поволжске. Гроб с телом доставили самолётом в Москву, а оттуда ребята из местной областной газеты, друзья Юры, перевезли его в Поволжск. Но и в тот день, на заснеженном кладбище, когда, увязая по колено в сугробах, товарищи Юры пронесли на плечах этот странный, неприлично шикарный, полированный, с декоративными медными ручками гроб, похожий на огромный футляр для какого-то жуткого музыкального инструмента, и опустили его в промёрзшую землю, даже тогда ей что-то мешало принять, впустить в себя эту ставшую для всех очевидной утрату.
Потом поняла: это потому, что ей так и не показали его… Нет, она просила, даже требовала, чтобы открыли крышку гроба, не для всех, только для неё, кого-то она долго убеждала, что ей очень нужно, просто необходимо увидеть его, что это её право, но ей объясняли, почему нельзя, это сделать, успокаивали, и она смирилась наконец, а может, просто устала. Устала просить, уговаривать, видеть всё это устала.
Все эти дни они были с ней рядом, Юрины друзья. И в Москву они примчались за нею следом, и на кладбище перед ней то и дело возникали печально-озабоченные лица, полные сочувствия и понимания глаза, в которых она угадывала готовность, обещание помочь ей и сейчас, в эти горькие минуты, и потом, в любое время, когда надо…
Многое, что происходило в тот день, не удержалось у неё в памяти. Поминки совсем не помнит. Помнит, что было много народу, знакомые и незнакомые люди, продрогшие, с красными от мороза лицами, они толклись и в коридоре, и в комнатах, и на кухне, снова и снова усаживались за стол и говорили, говорили…
Хотелось, чтобы скорее всё кончилось, хотелось остаться одной и больше не слышать этих слов в прошедшем времени — вот это запомнилось, а остальное…
Потому и была удивлена и тронута одновременно, когда весной, в середине мая, дня за три до Юриного дня рождения, кто-то из них, из Юриных бывших друзей, кажется Павел, позвонил и сказал ей о том, что в ближайшую субботу они уезжают. Спросил: как, мол, Алёшка?
Куда, зачем? Она не поняла, о чём речь.
— Ну как же, — удивился он, — забыла, что ли? Мы же договорились тогда, на поминках… Слово давали, святой мужской союз…
— Паш, прости, — ей было неловко, потому что она действительно забыла, не помнит ни о каком мужском союзе, — но я в самом деле… О чём хоть речь?
— Мы же слово дали, что каждый год будем собираться вместе и отмечать Юрьев день, у нас, на нашем острове. Вот мы и собрались…
Что-то забрезжило в памяти: действительно, помнится, был такой разговор. Кажется, Павел говорил об этом, а остальные, Глеб, Сергей и Митька, его поддержали.
Но при чём здесь Алёшка?
Об этом она и спросила его: мол, в каком смысле?
— Как в каком? — опять удивился он. — В смысле поехать с нами. Мы и его… в наш мужской союз. Ты отпустишь его?
— Паш, — она даже задохнулась от испуга, — ты это серьёзно?
— Вполне, — спокойно ответил он. — А чего тут такого? Сколько ему? Скоро пять? Значит, пойдёт шестой. Здоровый мужик, чего испугалась. Тёплую куртку, шапку шерстяную, чтобы ночью не зябнуть, носки тёплые под сапоги, и все дела. Есть сапоги-то?
Представила вдруг, как снаряжает Алёшку, как отправляет его куда-то: в куртке, в шапке вязаной, в резиновых сапогах, на какой-то остров… с ночёвкой… Совсем с ума посходили!
— Да что вы с ним делать-то будете, — сказала, усмехнувшись, пытаясь свести на шутку этот нелепый, как ей показалось, детский какой-то разговор, — на вашем необитаемом острове?
— Думаешь, мужики не найдут чем заняться?
— Мужики! — она усмехнулась. — Вы-то найдёте, не сомневаюсь, а он? Он же домашний у меня, маменькин. Через час домой запросится.
— Не запросится, уверяю. И зря ты так с ним… Зря, говорю, с ним по-домашнему. Парню в армию скоро идти, а ты его…
— Да я без него сама здесь свихнусь, — призналась она, — меня-то хоть пожалейте.
Сказала и испугалась: вроде как напросилась к ним в компанию вместе с Алёшкой. Только ей этого и не хватало!
— Жаль, — сказал он, — парням доложу, опечалятся. Мы же как лучше хотели. Слово давали. Не для себя…
В его обиженном голосе она уловила некий упрёк. Оправдываться стала:
— Паш, я признательна вам, конечно, и тебе и ребятам, рада, что не забыли. Всё это трогательно, честное слово… Но вы и меня-то поймите, я в самом деле с ума без него сойду, и вы уж не обижайтесь, не сердитесь на меня. Пусть подрастёт хоть немного.
Помнится, раза два или три, так же вот по весне, они по очереди звонили ей: снова заманивали Алёшку. Но она так и не решилась отпустить его. Чувствуя неловкость перед памятливыми Юриными друзьями, она сердилась и на себя, не сумевшую, как ей казалось, толково, раз и навсегда, договориться с ними, чтобы они поняли наконец её состояние, её тревоги и не взваливали на её плечи вину перед Юрой, не прибавляли ей проблем, у неё и без того их хватает; и на них сердилась, на их настойчивые, упрямые уговоры, порой приводившие её в замешательство. Ну в самом деле, что за настырность такая! Кажется, всё объяснила им, а они как нарочно!.. На прочность, что ли, её проверяют, терпение её испытывают? Но она же не давала им никаких обещаний, не вступала в их мужской союз по увековечению памяти её покойного мужа, у неё и своя ещё память есть, слава богу, ей бы в своих долгах перед ним разобраться…