Литмир - Электронная Библиотека

– Конечно, – сказал он.

– Таким образом, – продолжал я, – не будут ли они прекрасно охранять всю душу и тело и от внешних неприятелей – одна своими советами, другая сражениями, следуя в этом части начальствующей и мужественно исполняя ее предписания?

– Так.

– Да и мужественным-то по этой, думаю, последней части назовем мы каждого, когда, то есть, гневливость его, среди скорбей и удовольствий, будет соблюдать предписания ума о страшном и нестрашном.

– Правда, – сказал он.

– А мудрым, – уж конечно, по той малой части, которая начальствует в нем и предписывает это, так как она же имеет и знание, что полезно каждой из частей и целой совокупности трех их.

– Без сомнения.

– Что же? Рассудительным опять – не по дружеству ли и согласию этих последних, когда и начальствующее начало, и подчиненные следуют одному мнению, с уверенностью, что управлять должна разумность и что возмущаться против ней не следует.

– Рассудительность, – отвечал он, – и в государстве, и в частном гражданине, действительно, есть не иное что, как это.

– Ну, а справедливый-то будет справедлив так и потому, как и почему мы часто называем его таким.

– Совершенно необходимо.

– Но что? – спросил я. – Как бы не споткнуться нам на значение справедливости, отличное от того, какое имела она в государстве?

– Мне не думается, – отвечал он.

– Ведь если в нашей душе, – продолжал я, – остается еще какое недоумение, то мы можем совершенно утвердить свои мысли, противопоставив им нелепости.

– Какие нелепости?

– Пусть бы, например, мы согласились касательно того государства и, как по природе, так и по воспитанию, подобного ему человека: не может ли показаться, что, приняв залог золота или серебра, этот человек растратит его? Подумает ли кто, по твоему мнению, что он сделает это скорее, чем все не такие?

– Никто, – сказал он.

– Не чужд ли он будет и святотатства, и хищения, и предательства, как частного, в отношении к друзьям, так и публичного, в отношении к государству?

– Чужд.

– Равно никак не позволит он себе вероломства в клятвах или в иных обещаниях.

– Как можно?

– А любодеяние, беспечность о родителях и непочитание богов скорее подойдет ко всякому другому, чем к нему.

– Да, скорее ко всякому, – сказал он.

– И не та ли причина всего этого, что каждая часть его, в начальствовании и послушании, делает у него свое?

– Конечно эта, а не другая какая-нибудь.

– Так ищешь ли ты еще иной справедливости, кроме той силы, которая и людей, и государство приводит в такое состояние?

– Клянусь Зевсом, не ищу, – сказал он.

– Значит, наше сновидение, которое мы называли догадкой, наконец исполнилось; ибо едва только начали мы создавать государство, – вдруг, под руководством, кажется, некоего бога, нашли начало и отпечаток справедливости.

– Без сомнения.

– То-то и было, Главкон, некоторым ее образом (отчего это и полезно), что по природе башмачник должен хорошо шить башмаки, а в другие дела не мешаться, что плотник должен плотничать, и прочие таким же образом.

– Видимо.

– Справедливость, как выходит, в самом деле есть нечто такое, – и притом не по внешней своей деятельности, а истинно по внутренней, – по себе и своему, так как она никому не позволяет делать чужое, и родам души – браться за многое насчет друг друга. Распоряжаясь, как следует, своим, правя и украшая свое и будучи другом себе, она настрояет эти три рода, точно будто три предела гармонии – высший, низший, средний и, если есть, – другие, промежуточные, – все их связует и, становясь одним из многих, мерным и согласным, действует так, что, касается ли дело приобретения денег, или попечения о теле, или совещаний о чем-нибудь политическом либо частном, – во всех случаях действие справедливое одобряет и называет хорошим, когда им поддерживается это отношение родов и усовершается, а мудростью почитает знание, этим действием управляющее, несправедливое же дело, всегда разрушающее его, и мнение, над ним начальствующее, именует невежеством.

– Без сомнения, – сказал он. – Ты правду говоришь, Сократ.

– Пускай. Значит, если мы положим, что справедливый человек, справедливое государство и живущая в них справедливость – найдены, то не покажется, думаю, будто мы в заблуждении.

– Отнюдь нет, клянусь Зевсом, – сказал он.

– Так утвердим это?

– Утвердим.

– Хорошо, – сказал я. – Теперь, думаю, надобно исследовать несправедливость.

– Это ясно.

– Не должна ли она быть некоторым возмущением опять тех же трех родов, то есть: многозатейливостью, вмешательством в чужие дела и восстанием одной части души против всей души, чтобы начальствовать над нею, тогда как к ней это нейдет, тогда как по природе она такова, что должна служить роду действительно господствующему? Ведь что-то такое, думаю, будем мы разуметь под их волнением, то есть разуметь заблуждение, несправедливость, распутство, трусость, невежество и вообще всякое зло.

– Это все одно и то же, – сказал он.

– Но делать неправду и обижать или опять поступать несправедливо – все это, – продолжал я, – не ясно ли уже открывается, если ясны несправедливость и справедливость?

– Как это?

– Так, – сказал я, – что они ничем не отличаются от состояний человека здорового и больного. Только первые состояния бывают в душе, а последние – в теле.

– Каким образом? – спросил он.

– Состояния здоровья, конечно, сообщают здоровье, а болезненные – болезни.

– Да.

– Не так же ли и деятельность справедливая сообщает справедливость, а несправедливая – несправедливость?

– Именно так.

– Но сообщить здоровье не значит ли – части тела поставить в состояние господствования и подчиненности, свойственное каждой по природе? А сообщение болезни не в том ли состоит, что они господствуют и подчиняются несогласно с природой?

– Конечно, в том.

– И опять, – продолжал я, – сообщать справедливость не значит ли – части души поставлять в состояние господствования и подчиненности соответственно их природе? А сообщение несправедливости не тем ли обнаруживается, что они начальствуют и подчиняются одна другой вопреки природе?

– Совершенно так.

– Следовательно, добродетель, как видно, должна быть некоторым здравием, красотою и благосостоянием души, а зло – ее болезнью, безобразием и слабостью.

– Точно так.

– И не справедливо ли равным образом, что хорошие упражнения способствуют к приобретению добродетели, а постыдные – к приобретению зла?

– Именно так.

– Итак, нам остается, по-видимому, исследовать, полезно ли делать правое, совершать похвальное и быть справедливыми, хотя бы скрывался такой делатель, хотя бы не скрывался. Или полезнее наносить обиды и быть несправедливыми, если только не настоит опасность подвергнуться наказанию и чрез наказание сделаться лучшим.

– Но это исследование, Сократ, мне кажется, было бы уже смешно. Если и от повреждения природы телесной жизнь не кажется жизнью, хотя бы при этом были всякие блюда и напитки, великие богатства и высокие титулы, то будет ли жизнь в жизнь, когда возмущена и повреждена та самая природа, которою мы живем, хотя бы позволено было делать все, что хочешь, кроме того только, чем можно избавиться от зла и неправды, – приобрести справедливость и добродетель? Так я думаю, когда представляю наши исследования о справедливости и несправедливости.

– В самом деле, смешно, – сказал я. – Однако же, если мы пришли к тому, из чего яснейшим образом можно видеть, что это так, то не должны бояться труда.

– Всего менее испугаемся, клянусь Зевсом, – сказал он.

– Так теперь сюда, – продолжал я, – чтобы заметить и виды, в которых, по-моему мнению, является зло; а это тоже достойно созерцания.

– Следую, – сказал он, – только говори.

– Но постой. На этой степени исследования мне представляется, будто бы в зеркале, что вид добродетель – один, а виды зла бесчисленны, и что между ними есть четыре, о которых стоит упомянуть.

35
{"b":"936510","o":1}