В одни и те же руки.
Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя, хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.
Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?
Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же — стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…
— Ну, все, — вытолкнул Авраам пересохшим горлом — Пойдем.
— Пойдем, — тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.
— Костер надо сложить…
— Ладно, — по-прежнему тихо проговорил Исаак.
Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился — в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.
Авраам шел сзади — сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!
Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.
— Измаила ты тоже — так?
— Нет! — выкрикнул. Потом, помолчав, добавил, — Не так. Иначе.
И верно, иначе. Не так, так эдак — всех извел… Все потомство свое… Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом — госпожи своей.
О нет, иное скажут люди — велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое, птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!». Повелел Ты закласть сына — и, не медля, пошел исполнять я Твое веление. Авраам! — позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!
Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.
Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.
Зачем?
Смотрит в сторону.
— Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.
Ладно.
— И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.
Ладно. Сам знаю.
Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:
— Ты, Господи?
Мальчишка пожал острыми плечами.
— Лишь Голос Его. Господь — повсюду.
Это — Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны но и ласковы в то же время… А тут — ежели судить по повадкам пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.
— Ножик-то брось, — деловито сказал мальчишка.
Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…
Гордость еще оставалась — распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:
— Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать — не тебя.
— Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? — удивился мальчишка.
Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.
— Ах ты… трусливый старый дурень!
Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» — пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком — разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!». Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!
— Трусливый? — проговорил сквозь зубы. — то, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!
— Ну-ну, — поморщился мальчишка, — это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…
— Господь повелел…
Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон — точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать «Уймите его!» — а кого «Уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.
— А ты и послушался!
Гордо поднял голову.
— Внял слову Его.
— В том-то и дело, — вздохнул мальчишка, — говорил к тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну, о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.
Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух
— Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь — прими, хочешь — оставь.
— Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!
— Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил — любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им; претит Господу жертва человечиной! Пускай уж лучше ягнят режут, раз уж не могут без вида крови, без запаха ее! Малкицедек, Царь Правды, Царь Мира не потому ли тебя, кроткого пастыря, на пастбища свои пустил, что устала земля от кровопролития, что взывает она к Небесам? Авилемех, царь могучий, кровавый царь, седьмой год уж ягненка в храме Урском Господу посвящает — не младенца-первенца. А теперь что скажет — обманул его Авраам, запутал сладкими речами, чтобы лишить силы, чтобы пало царство его, не оставив следа на земле, а сам тайком, на горах Мориа, первенца в жертву кладет, ибо желает возвыситься выше всех земных владык?