— Ты меня не понял, Жорж. Восстание в Кронштадте более чем возможно: ведь нигде не накоплено столько горючего материала, как во флоте. Там ведь по сие время бьют, бьют открыто, перед фронтом... Эскадренный режим тяжелее казарменного, а матросская служба отрывает от дома на шесть-семь лет... Это ужасно, конечно, если Кронштадт взорвался так, в одиночку, и в такой гнусный момент... но взорваться он мог. Надо немедленно проверить известие...
— Как же проверить, если нет связей? Да мы и не знаем даже откуда это известие. Меня вызвали к телефону. Какой-то женский голос сказал: «Товарищ Хрусталев, в Кронштадте со вчерашнего дня восстание. Взбунтовался четвертый экипаж»...
— Четвертый? Это похоже на правду.
— Почему? — подозрительно прищурился Хрусталев. — Вы же говорили, что у вас нет связей?
— Организационных нет, информационные есть. Нам сообщали, что в четвертом экипаже и третьем артиллерийском батальоне беспокойнее, чем в остальных частях. Недели две назад там были аресты.
— Без всякой связи с партиями?
— Без всякой.
— Невероятно, — сказали три голоса враз.
— Так или иначе, констатируем, — стукнул карандашом по столу Хрусталев, — связей с Кронштадтом очевидно, Совет сейчас получить не может. Восстание идет (если оно идет) уже второй день.
— Два дня! Значит, оно уже подавлено. Если бы восставшие захватили форты, батареи не молчали бы. Петербург... Петергоф особенно... услышали бы их, будьте уверены.
— Весьма возможно, — сказал Жорж. — Но гадать не следует. Имея неточные данные, можно с известным приближением к истине делать выводы; но когда не имеешь вовсе никаких данных, — а это именно наш случай, — надо брать труднейшее. Что вы предполагаете делать, если Кронштадт действительно восстал?
— Итти на все, чтобы поддержать кронштадтских товарищей, — быстро сказал один из рабочих.
— Оружия нет, — глухо отозвался другой.
Носарь приподнялся, порывистым жестом отодвинув стол.
— Нам и не нужно его, — заговорил он горячо и веско. — Пусть у нас нет оружия, чтобы вступить в открытый бой. Но у нас есть другое могучее средство: грозно скрестить на груди руки и сказать правительству — руки прочь! Забастовки мы не отменили, мы приостановили ее. Итак, решаем, товарищи: с завтрашнего дня об’явить забастовку...
Жорж покачал головой.
— Это сильное оружие. Товарищ Яновский правильно говорил, помните, в Совете: это — то же восстание. Злоупотреблять этим оружием не следует. Если судить спокойно и здраво, что вносит нового восстание в Кронштадте, по сравнению с тем моментом, — несколько дней назад, когда мы прекратили стачку по невозможности развернуть ее дальше... и даже поддержать ее в прежнем масштабе? Ибо дело обстояло именно так.
Носарь закивал.
— Я согласен. В сущности говоря, такие неорганизованные выступления только срывают подготовку общего удара. Мы даем бить себя по частям, мы растрачиваем силы раньше, чем наступит день генерального сражения. В сущности, такие вне общего плана возникающие выступления заслуживали бы даже открытого и вполне определенного порицания. Примем?
Опять заговорил первый — черный — рабочий.
— Как это вы так предлагаете? Нельзя же выдавать, если товарищи выступили.
— Кто против этого спорит! — отозвался Носарь, снова придвигая к себе стол. — Поэтому я и предлагаю забастовку, политическую забастовку.
— Но политическая забастовка — в данных обстоятельствах — опять-таки такая же непроизводительная растрата сил, как и кронштадтское восстание, — возразил, щурясь, Жорж. — Вы непоследовательны, Хрусталев... как всегда, впрочем. Вы меняете кукушку на ястреба.
— Товарищ Иванов прав, — поддержал молчавший до сих пор неизвестный мне человек в пиджаке. — Всеобщую забастовку можно начинать только с заданием перевести ее в восстание, в последний удар. Иначе она только зря растратит силы. Мы выпускаем накопленный пар, не сдвигая паровоза с места.
— Что же в таком случае делать? — нервно завертел карандашом Носарь. — По-вашему выходит: и так нельзя и так нельзя...
— А пройдет забастовка?
— На крупных заводах пройдет, спору нет. У железнодорожников — безусловно. Разве что Николаевская ненадежна. Так, Михайлов?
— У нас, в главном железнодорожном стачечном, считают так, — кивнул с дивана рабочий, — Николаевская и еще Финляндская. Однако пристанут и они, ежели пройдет дружно. Только вот, пройдет ли?
— Не пройдет, верно можно сказать, у табачников, у приказчиков, у портных, ну, и на мелких заводах: там и в прошлый раз на одном страхе держались. Но крупные не выдадут.
— Может быть, на какой-нибудь срок об’явить? — не решительно сказал Носарь, оглядывая присутствующих.
Никто не ответил.
— Если подавили, — сказал, наконец, один из интеллигентов, — тогда, конечно, можно дня на два. Как сочувствие и протест. А вот если не подавили...
— Да, тогда нам выхода нет, — отчаянно махнул головой Носарь. — И так и эдак — итти на проигрыш.
— Какое сегодня число? — спросил я соседа, — у меня дни перепутались.
— Двадцать восьмое октября.
— Десять дней всего! Что будет через месяц!..
— О, главное — время! Организация, организация, организация... А для этого нужно время.
— На чем же мы все-таки решим?
Жорж пожал плечами.
— Придется все-таки об’явить забастовку. Срок не назначать, но стремиться сделать ее как можно короче, чтобы не растрачивать сил.
В дверь осторожно постучали.
— Вы, может быть, закусите, господа? «Нижние» уже разошлись. Остался один Дейч, но ведь вы его не будете стесняться?
ГЛАВА IV
В МОСКВУ
Я думал, развязка наступит скорее. Но Хрусталев-Носарь был арестован только 27 ноября; и только 3 декабря был взят голыми руками, под шумиху безвредных словесных хлопушек, весь Исполнительный Комитет Совета. 4‑го — обе фракции РСДРП, социалисты-революционеры и восстановленный — худо ли, хорошо ли — Исполнительный комитет Петроградского совета призвали к всеобщей забастовке с 8 декабря.
«Свобода или рабство! Россия, управляемая народом, или Россия, расхищаемая шайкой грабителей! — Так стоит вопрос. Подымайтесь все — рабочие, крестьяне, интеллигенция, подымайтесь, борцы за народную свободу и народное счастье! Присоединяйтесь к нам — остановим производство, остановим торговую жизнь, остановим сообщение по всей стране и соединенными усилиями уничтожим остатки самодержавия. Лучше умереть в борьбе, чем жить в рабстве.
Борьба начата, она будет стоить великих жертв, быть может, многих жизней. Но что бы ни было, мы не сложим оружия, пока не будет обеспечено следующее: Учредительное собрание... уничтожение военного и осадного положения, исключительных законов... переход земли к народу... и т. д.».
Коротко говоря, вся программа-минимум.
Я был на заседании Совета, когда вносилась эта резолюция: временный президиум потребовал доклада от Офицерского союза для полного освещения обстановки.
Докладчика мы выбрали из слушателей Военно-юридической академии, почтенного, облыселого уже, армейского капитана: так казалось солиднее и надежнее, в смысле сдержанности оратора. Обстановка требовала огромной осторожности, чтобы не подтолкнуть необоснованным, легкомысленным словом на выступление, в неуспехе которого мы, военные, были уверены. Вот оно, Носаревское: «время, время, время»... Оно работало не на нас.
Центральный комитет союза тщательно подготовил доклад: взвешено каждое слово. Капитан вытвердил его на зубок: мы репетировали дважды.
Он выступил. И сразу — от одного вида его капитанского сюртука, с орденской лентой в петлице, с открытыми погонами, не в пример обычному закручиванию их платком, — долгими и бурными аплодисментами дрогнул тесный, доотказа переполненный людьми зал. Так бывало всегда, когда выступали военные. Но на этот раз острее, чем когда-либо, чувствовалось, что в той фазе борьбы, которую мы проходим, которую мы долго еще будем проходить, решающее слово — за армией.