Вовка набрал таз щепок, поднялся с колен, взглянул на лесистые горы и вздохнул. Там, за ними, были озёра. Пешком не дойти. Раз поехали с пацанами на велосипедах, да быстро вернулись — один проколол шину, у другого заклинило цепь…
Вдруг оттуда, из-за гор, глуховато, словно по ошибке, рокотнул гром. И от этого почему-то всем стало хорошо.
Генке — потому, что это подтверждало его правоту.
— О! Чё я говорил! — вскинул он голову и, посмотрев на лес, сипло, с подвывом прокуренного горла, засмеялся. — Я всегда правду говорю…
Вовке — потому, что, когда гремел гром, ему всегда становилось жутковато и весело.
Зима-лето — потому, что Ильин день, который он ждал, должен был погромыхивать громом.
Даже Петрович, немного досадовавший, что дождь может подпортить дело, вдруг подумал: «Да и чёрт с ним, не размокнем!»
Близился полдень, по краям неба появилась серая дымка, воздух стал тяжёлым — парило. Положив очередной венец, утирая горячие потные лица, мужики устало садились на брёвна и, наслаждаясь неподвижностью, молча курили, глядели вдаль на зыблющиеся в жарком воздухе синие горы. Из-за них всё чаще раздавалось ворчание где-то блуждавшей и пока не решавшейся выйти к деревне грозы.
Вовку послали к колонке за водой. Еле удерживая трёхлитровую банку, которую вырывала из рук мощная струя, он набрал ледяной воды, принёс пить. Генка пил дольше всех: ронял тяжёлые капли, булькал горлом, потом отставил банку в траву за брёвна, икнул и уставился перед собой повлажневшими глазами.
— О-о, мля… — просипел он. — Кака холодна…
Они сидели на тёплых брёвнах, чувствуя, как по всему телу разливается приятная истома, и лень шевельнуть пальцем. Хотелось просто сидеть, молчать и слушать далёкий гром.
Первым нарушил молчание Генка. Глядя на убегавшее от их ног море высокой, уже отцветшей картошки, чуть покачивавшей разомлевшими на солнце верхушками, он задумчиво просипел:
— А добра у тебя картошка, Петрович.
И, кивнув на соседнюю полоску, добавил:
— Вон у Авдеевых меньше, до твоей не дотягиват. Андретту садил?
— Угу… — медленно выдыхая дым, Петрович рассеянно глянул на картошку.
Генка ему надоел, второй день неуклюже подхалимничал в надежде, что перепадёт лишняя стопка.
Хвалил заготовленный на сруб лес («добрый лес»), само решение строить новую баню («конешно надо нову»), выбранное под неё место («это ты правильно думашь, Петрович») и вообще всё, что попадалось на глаза. Теперь это была картошка.
— Как обрабатывашь — така и вырастет, — продолжая ползучий подхалимаж, глубокомысленно рассуждал Генка…
Слушая разговор Генки с нехотя отвечавшим Петровичем, Зима-лето вдруг почувствовал одиночество. Он любил умную беседу, охотно вставлял своё слово, когда мужики говорили что-то толковое, но тайный и явный смысл Генкиной болтовни был до боли скучен. Может, в другое время Николай Иванович не обратил бы на неё внимания, но сегодня она ему мешала. Не так он планировал прожить долгожданный Ильин день, не о том говорить и думать… Ему было непонятно, как можно не видеть этих сияющих библейских облаков! Неужели их видит он один?
Исподволь подкравшаяся горечь от того, что никому нельзя рассказать о своих облаках, вдруг громко заговорила в его слитой с вечным круговоротом мироздания очарованной душе. Он понял: день, который он ждал, не получается…
Но то, что творится в душе, он, как всегда, никому не показал. Работа шла споро, он, Зима-лето, направлял её уверенно, без лишних слов. Не Петрович, не Генка, а он решал, что нужно делать вначале, что — потом, куда, какое и каким концом положить бревно, чего и сколько вырубить или отпилить. Он не кричал, не отдавал распоряжений, только изредка, бросив быстрый взгляд на то, что делали Генка или Петрович, просил подровнять то-то, добрать пару сантиметров там-то… Его слушались. Правда, Генка временами ерепенился, ворчал, что без указа знает, что делать, однако, Николаю Ивановичу подчинялся. Знал — Зима-лето зря не скажет. Сруб рос аккуратный, ровный, без заваливающихся углов, и всё больше радовал хозяйский глаз Петровича.
Чем сильнее Зима-лето охватывало сознание, что день не сложился, тем быстрее и сосредоточеннее он работал. За ним волей-неволей тянулись Петрович и Генка, на их взмокших спинах прилипли рубахи. Сруб быстро поднимался, и, когда ползавший с тазом у его подножия Вовка задирал голову, ему казалось, что свежесложенные стены уходят высоко в небо. Он замирал и долго смотрел, как из-за упиравшегося в небесную синеву верхнего бревна вдруг украдкой показывался и, словно живое существо, начинал медленно выползать край перламутрового облака. Как, скользя потемневшими животами по брёвнам, эти предгрозовые, с каждым часом всё больше тяжелевшие облака неторопливо переваливали через сруб и плыли дальше…
— Вовка, ну-ка брысь! — отец вместе с Зима-лето заносил бревно, шёл прямо на замечтавшегося Вовку. — Чего такое увидал?
— Ничего… Облако какое… лезет, — смутившись, Вовка вместе с тазом отполз в сторону. — Как айсберг…
— Давай собирай щепки, айсберг. Раз взялся.
Отползая от сруба, Вовка заметил, что Зима-лето бросил на него странный, не то удивлённый, не то заинтересованный взгляд.
* * *
Работу закончили рано. Когда положили последний венец, шёл только пятый час дня, в траве вовсю трещали кузнечики, а из-за подёрнутого маревом горизонта всё так же глухо погромыхивала гроза. Роскошный Ильин день, в котором было всё, что положено — и гром, и запах позднего лета, и белые величественные облака. Не было только правильного разговора и правильного настроения…
Генка воткнул топор в чурбак, напился из банки, сел на бревно, и, приняв строгий вид, в ожидании «поляны» курил, смотрел вдаль. Петрович велел жене разогревать закуску, собирал разбросанный инструмент. Оттирая бензиновой тряпкой чёрные от смолистой древесины руки, Зима-лето подошёл к нему.
— Ну, я пошёл, — сказал он. — Вы уж без меня.
— Как пошёл? — Петрович даже растерялся. — Куда пошёл? Закуска готова, счас сядем…
— Хотел, если рано закончим, морды на озёрах проверить, — Зима-лето смотрел куда-то в небо, поверх головы Петровича. — Давно не глядел.
— Да ты чё, Иваныч? Всю программу нам портишь! Деньги не берёшь, от «поляны» отказываешься… Как с тобой рассчитываться?
Оттуда, где сидел Генка, донеслось невнятное мычание, в котором можно было разобрать слова «япона-мать», «самый умный» и «опять номера». Из-за торчавшего над брёвнами бритого Генкиного затылка в бейсболке сердито пыхали клубы дыма.
Во двор вышла и услышала Зима-лето Мария Сергеевна.
— Куда это, Николай Иваныч!? Без угощения не пущу! Так нам помог и убегаешь!
Виновато улыбаясь, Зима-лето отводил глаза, теребил в руках тряпку, но стоял на своём. Петрович почувствовал: чудака что-то обидело. Он знал, что на Николая Ивановича иногда «находит», и уговорить его в таких случаях невозможно. «Генка треклятый что ли егозадел? Или ещё что? — огорчённо думал Петрович. — Нехорошо получается».
— Какие озёра, гроза вон идёт, — сказал он, уже смирившись и поняв, что Зима-лето не уступит.
И с лёгкой обидой добавил:
— Ладно, дело твоё, силком не держим…
Когда Зима-лето невольно приходилось огорчать других, в душе он сильно переживал, но через чудную свою натуру переступить не мог. Сейчас ему хотелось убежать от всех в тишину, безлюдье, провести наедине с собой хотя бы остаток этого неудавшегося дня…
Он уже вышел за ворота и складывал в люльку своего «Урала» инструменты и пакет с пирожками, который ему всё же всучила Мария Сергеевна, как вдруг услышал за спиной стук щеколды, прерывающийся Вовкин голос:
— Дядя Коль… дядя Коль… можно с вами на озёра?
Он удивлённо оглянулся. Вовка держал в руках треснутую, по-детски неумело перемотанную изолентой бамбуковую удочку и консервную банку с остатками полузасохших червей и, вытаращив глаза, смотрел на него с отчаянием человека, решившегося на преступление.