Тунец был громадный и вытянул на корабельных весах пятнадцать с половиной килограмм. Его хватило на ужин всему экипажу.
Надо думать, что встреча с русскими большевиками принесла французским рыбакам счастье, потому что в ту же ночь на палубу «Товарища» залетела первая летучая рыба. А с рассветом мы увидали целые рои этих рыбок-стрекоз, то там, то сям взлетавших над лилово-розовой поверхностью просыпавшегося океана. А ведь всякому моряку хорошо известно, что там, где летучие рыбы, там и тунцы, — эти громадные сине-черные с упругими быстрыми движениями рыбы, известные у нас только в консервах.
Летучие рыбы водятся в субтропических и тропических широтах всех океанов. Это замечательно изящное существо: мраморные узоры или пятна чудного цвета старого золота покрывают спину. Бока головы и тела бледно-красные и отливают сверкающим серебром. Нижняя часть тела розовая. На темном фоне больших грудных плавников выступают голубые линии, полосы и пятна, на сероватых спинных плавниках неясные бурые пятна, а по красному хвостовому плавнику идут полоски из синих точек. Величиной они бывают с небольшую, а иногда и с крупную селедку. Спасаясь от преследующих их хищных рыб, летучки энергичным ударом хвоста выпрыгивают вверх и, расправив громадные переливающие радугой грудные плавники, пролетают сто — сто двадцать метров и опять пропадают в волнах.
Летучая рыба — символ океанского простора, чужих, далеких, теплых морей, и английские моряки дальнего плавания называют себя, в отличие от каботажников, «моряками летучей рыбы».
Отныне экипаж «Товарища» получил право на это почетное звание.
Наш новый кот Блэки принес немало хлопот. Это было удивительно дикое животное, бешено-злое, и казалось, что он никогда не поддастся никакому приручению.
Часа через два после того, как я запер Блэки в ванне, мне вздумалось на него посмотреть. Кота там не оказалось. Дверь была заперта на ключ, иллюминатор задраен, было совершенно необъяснимо, куда он мог исчезнуть. Обшарив тщательно все углы, я нашел за ванной маленький вырез во внутренней деревянной обшивке каюты, — там, где из ванны выходила за борт отливная труба. Было очевидно, что Блэки пробрался в этот вырез и теперь находится где-то между наружной и внутренней обшивкой корабля. Достать его оттуда не было никакой возможности. Голоса он не подавал. Оставалось одно — не обращать на него внимания, но держать всегда около выреза немножко питья и пищи.
Прошло больше недели. Блэки аккуратно уничтожал поставляемую ему провизию, но в каютах не появлялся. Я махнул на него рукой. Надоест же ему когда-нибудь! И действительно, выйдя раз ночью в кают-компанию, я увидал Блэки, мирно спящим на столе под лампой на разложенной путевой карте. Я подошел к нему и осторожно протянул руку. Блэки не испугался. Я почесал ему за ухом, он замурлыкал, и когда я вернулся к себе в каюту, он, как ни в чем не бывало, последовал за мной, вспрыгнул на койку и улегся в ногах.
С тех пор всю его дикость и странности сняло как рукой, и он стал самым обыкновенным, милым и даже ласковым котом.
Я давно собирался снять со шлюпки фотографию «Товарища» под парусами, а кстати, и проделать маленькое учение: спуск шлюпки на воду на ходу судна. Но каждый раз что-нибудь мешало это сделать.
Наконец в субботу, 25 сентября, часа в три пополудни, когда я сидел у себя в каюте за чтением какой-то книжки, до меня донеслась с юта команда вахтенного начальника:
— Первая вахта на грота-брасы на левую! Реи в бакштаг левого галса!..
И через минуту:
— Пошел грота брасы!
Заулюлюкали патентованные блоки брасов, и в открытых иллюминаторах моей каюты, на которые раньше падала тень от парусов, заиграл яркий луч клонившегося к западу солнца. И тут мне сразу пришло в голову: «Борт и все паруса освещены солнцем, ходу меньше двух узлов, — вот самый подходящий момент снять „Товарища“».
Я взял «кодак» и вышел на палубу.
Команда и ученики лениво кончали субботнюю приборку, — кто чистил медь, кто обтягивал на шлюпках чехлы, кто швабрил палубу.
Я подошел к вахтенному помощнику и шепнул ему на ухо:
— Прикажите-ка спустить на воду подветренную дежурную шлюпку. Старшины не назначайте, я поеду сам и сфотографирую судно.
— Правую четверку к спуску! Четырех гребцов без старшины! — скомандовал вахтенный начальник.
Надо было видеть, как ожило и преобразилось судно. В надоевшую ежедневную рутину, в томительную субтропическую жару, в монотонный плеск крупных, но лениво катившихся ярко-синих волн ворвалась жизнь.
Ученики, знающие, что время от времени я неожиданно делаю тот или другой маневр или тревогу, бросились к шлюпке, как пассажиры при кораблекрушении. Подвахтенные, мирно стиравшие на баке белье, ринулись им помогать. Кто-то увидел у меня в руках «кодак».
— Капитан, капитан сам поедет, снимать будет… — пронеслось по судну.
— Трап! — крикнул кто-то.
— Не надо трапа, спускаться по талям! — скомандовал я.
Не прошло и пары минут, как всегда готовая дежурная шлюпка была спущена на воду, гребцы на местах; и я взялся за румпель.
— Отваливай!
Несколько дружных взмахов четырех длинных ясеневых весел и… «Товарищ», со слегка надутыми парусами, весь залитый солнцем и окруженный лазурью океана и неба, поплыл мимо нас, плавно покачиваясь и чуть-чуть пеня воду форштевнем.
Это было так, как бывает только во сне… Не верилось, что твое судно проходит мимо тебя…
Я остановил греблю, и с минуту мы все смотрели на плывший мимо нас корабль.
Затем снова взялись за весла, зашли вперед, потом спустились под корму, и я снял корабль и спереди, и сбоку, и сзади.
Как жаль, что обычная фотография не может передать красок! Как жаль, что я не мог одновременно снять и «Товарища», и свою шлюпку…
Какая это была красота!
Как плавно и мирно, но могуче дышали и океан, и паруса, и самый корабль! Как впились в него горящие глаза моих молодых гребцов! Как напрягались и дышали мускулы на их почти неприкрытых молодых, действительно похожих на бронзу телах! Как то высоко вздымалась, то опускалась, буквально, купаясь в лазури, наша ослепительно белая шлюпка…
Через четверть часа сон кончился.
Шлюпка была поднята на место и закреплена, разбуженное неожиданностью маневра и зрелища возбуждение улеглось, обычная жизнь корабля вошла в норму.
Я сказал: «Обычная жизнь корабля вошла в норму», но я еще очень мало сказал об этой обычной жизни.
Прежде всего, на берегу, в городе есть дни и ночи. Днем люди работают, служат, торгуют, занимаются своими делами. Ночью одни веселятся, другие отдыхают. Но день и ночь всегда разделены резкими гранями.
В море нет строгих граней между ночью и днем. В море есть только сутки. Сутки и вахты. Вся жизнь разделена на четырехчасовые клетки, а весь экипаж на три вахты. И если ничто не нарушает «нормальной жизни», никакие экстраординарные случаи не требуют участия в работе всего экипажа, не требуют так называемого аврала, то каждый, независимо от времени дня или ночи, четыре часа «стоит на вахте», то есть работает или принимает участие в управлении кораблем, а восемь часов находится «под вахтой», то есть отдыхает.
Для того, чтобы вахта «переходила», то есть одним и тем же людям не приходилось нести вахту в одни и те же часы, время от четырех часов пополудни до восьми часов вечера разделяется на две «полувахты».
Один только капитан не имеет на корабле определенных часов службы, — он на службе всегда. Знание моря и корабля само диктует ему время, когда он должен непрерывно бодрствовать или когда он может отдыхать. Ответственность за судно и за жизни людей экипажа не снимается с него никогда.
На корабле ведется два учета времени, — общий — двадцатичетырехчасовой и повахтенный — четырехчасовой. В месте, где сосредоточено управление кораблем, то есть где-нибудь поблизости штурманской рубки, висит небольшой колокол. В старые годы, когда еще не умели делать пружинных часов, и все часы делались с маятниками, на кораблях употребляли стеклянные песочные часы — «склянки». Около колокола подвешивалось две склянки — получасовая и четырехчасовая. Около них ставился часовой. Как только последняя песчинка получасовой склянки пересыпалась из верхнего отделения в нижнее, часовой ударял в колокол, перевертывал склянку и подвешивал ее за противоположный конец. Таким образом, он отбивал одну, две, три… восемь склянок. К моменту восьмой склянки песок из верхнего отделения четырехчасовой склянки должен был тоже весь пересыпаться в нижнее отделение, и обе склянки переворачивались и перевешивались часовым одновременно. С переворотом большой склянки начинался новый счет боя в колокол бил опять от одного до восьми.