– Бывает…Сейчас уже реже. Прижились, обвыклись, так сказать. Но, бывает, соберемся вместе и Одессу вспоминаем. Кто не жил в Одессе, тому этого не понять. Мы с Семеном почти уже восемь лет тут служим отечеству, что называется, безвылазно.
– Пути господни неисповедимы, вздохнув, проговорил Миронов. – Судьба и революция разбросала сейчас многих по разным уголкам страны. Кто где только не служил, сами знаете…Я вот в Туркестане служил. Хотелось бы служить в родном теплом краю, в любимом городе, делать любимое дело, но увы, увы… – проговорил Миронов, снова одарив Дерибаса своей грустной улыбкой.
Секретарша внесла один за другим два подноса с чаем в граненых стаканах с серебряными подстаканниками, поставленных на блюдца, с чайными ложками, нарезанным лимоном на тарелках и сахаром-рафинадом в серебряной сахарнице. Поставила подносы на огромный стол начальника, затем придвинула к креслу, где сидел Миронов, низенький столик на колесиках (тот самый, на котором стояла пепельница), предназначенный специально для гостей, поставила на него один поднос, а другой поднос подала своему начальнику.
– Сахар, пожалуйста, – проговорила секретарша, обращаясь к Миронову и заученно улыбаясь, держа в руках сахарницу и предлагая Миронову взять из сахарницы необходимое ему количество сахара.
Миронов, взяв из ее рук сахарницу, ложкой выгреб из нее три куска сахару, и один за другим отправил в стакан, после чего секретарша поставила сахарницу на стол начальнику.
– Вы извините, Лев Григорьевич, мы чай пьем не из сервизных чашек, а по-дальневосточному, из граненых стаканов, – проговорил Дерибас, по своей манере усмехаясь в усы.
– Это ничего, лишь бы горячий был, привыкаю быть дальневосточником.
И он сразу же обхватил стакан обеими ладонями и так держал их, согревая озябшие руки и от этого, должно быть, согревался весь его организм.
Грустное настроение Миронова имело своим основанием несколько причин. Он был грустен оттого, что отлично понимал то, что стал игрушкой в чужих руках, в руках того, кто теперь был Властелином над всеми. С его-то умом и проницательностью он понимал, что бывает с игрушками, которые становятся ненужными или делаются свидетелями чьих-то детских забав. Быть игрушкой в руках того, которого он, Миронов и люди его круга и уровня, (многие из них были из старых партийцев и революционеров, дела против которых теперь «стряпал Миронов) и прежде и теперь не считали даже достойным себя, считали уровнем куда как ниже себя и в расчет его не брали, а вот поди ж ты…Как же так вышло? Почему? Спроси – никто не ответит. Поистине, пути господние неисповедимы! А рядом с Властелином, его ближайший круг – сплошь ничтожества, серость, безликость, скудоумие. Подчиняться им – это ниже твоего достоинства. А Ему не нужны умные, а нужны послушные. Эти вечно будут при нем целехонькие, а умных он только использует, а потом выбросит вон, как ненужные игрушки.
Миронов отличался исключительным самомнением и чувством превосходства над окружающими.
Ему было особенно больно и грустно, что Сталин выкашивает старые кадры и с этим ничего поделать нельзя. Те старые кадры, которые считали Сталина куда как ниже себя, это были одного с ним, Мироновым, уровня. А главное, это были свои. А эти, игрушкой которых он стал, были люди чужие, чуждые ему. Сколько же человеческого дерьма из самых застойных и смрадных российских углов вынесла на поверхность революция! И теперь это дерьмо – наверху, во власти и каким-то образом Сталин сумел сплотить их вокруг себя. А сколько потом уже в последнее десятилетие повылезло «дерьма»! Сила Сталина в многочисленности и сплоченности вокруг него этого «дерьма». И они – непобедимы, вот в чем было его главное разочарование в жизни, сделавшее непреходящую грусть содержанием последнего времени жизни комиссара госбезопасности второго ранга. Хотя лично ему грех было жаловаться, просто теперь служить делу, которого уже не любишь, подчиняться решениям этого сплоченного «дерьма»? О, это невыносимо!
Как человек умный и проницательный, он знал, чем все это кончится, и тем сильнее грызла его неудовлетворенность жизнью, грусть-тоска, что отражалось на его утонченном, подвижном, артистическом лице, подверженном многочисленным и разнообразным гримасам, говорившем о том, что в нем погибло незаурядное актерское дарование.
Он был грустен еще и оттого, что не только дело, на которое он был послан Ежовым и Сталиным, но и общее настоящее положение тяготило его. Вероятно, были они с Семеном Кессельманом одной еврейской местечковой породы, одного психического склада, увлеченных «романтикой революции» и возможностью участвовать в главном деле эпохи, добившихся высоких постов, но вынужденных стать палачами и теперь тяготившихся этим делом из-за невозможности выпрыгнуть из той колеи, в которой они увязли. Эта «колея» давала почет, уважение, награды и солидный достаток, который, как ни хнычь на тяжесть и рутину уже опостылевшей службы, жаль было потерять. Только Миронов был умнее и талантливее Кессельмана. Дерибасу было известно, что Миронов мечтал о том, что Сталин со временем, когда истощится вся «контрреволюция» переведет его на контрразведывательную работу за рубеж, большие у него были аналитические способности, но «контрреволюция» никак не желала истощаться. Стало быть, хотел выйти и откреститься от участия в дальнейших разоблачениях старых партийцев и большевиков, отойти от расстрельных дел. Теперь многие…очень многие хотели бы откреститься от того дела, в которое вошли в годы юности, увлеченные «романтикой революции», отойти в сторону от казней и расстрелов, от участия в фабрикации дел на тех, кого называли «ленинской гвардией». Думали Мироновы-Кессельманы и иже с ними о том, что вот сейчас, не сегодня-завтра поработают в ЧК-ОГПУ, подавят всю контрреволюцию и «соскочат с поезда», займутся другим, любимым делом, что импонировало бы их творческой душе. Но хватка у органов слишком крепкая, чтобы можно было так просто «соскочить с поезда». Да уже и вкусили сладкого пирога – власти, положения в обществе, пайка, достатка, возможности безнаказанно пользоваться служебным положением в личных целях, – не так широко, как Балицкий и Ягода, выросшие в новых советских вельмож, дворян-помещиков, поменьше, конечно, но чтобы стоять куда как выше остальных смертных…
…В кабинет, приоткрыв дверь, заглянула жена Дерибаса Елена и, извинившись за вторжение, проговорила:
– Я только на секунду… – И, войдя, передала мужу пакетик с лекарствами, добавила: – Там все написано, как принимать. Вот это сейчас же выпей, сразу две таблетки, а вот эти прочтешь на бумажке, как принимать.
И вышла, сопровождаемая завистливым взглядом Миронова.
– Вот, мучаюсь с мигренью, – произнес Дерибас, поясняя вторжение жены. – Головные боли замучили, хоть плачь.
«Старый уродец, невообразимый карлик, из-за стола едва видно, а жену отхватил – на зависть! Какое милое, нежное, заботливое создание! Что же их связывает? О, люди, о, женщины! А я еще не старый, красивый, бабы сами липнут, должностью не обижен, а нет мне счастья. Нет и нет! Один лишь тяжкий крест несу! О, пути господни неисповедимы!», – грустно думалось ему.
Миронов был грустен еще и оттого, что был несчастлив в семейной жизни, и про него говорили в чекистских кругах о том, что он был безнадежно влюблен в свою хорошенькую и ветреную жену Наденьку, которая изменяла ему направо и налево, крутила романы и, что поразительно, чуть ли не докладывала ему о своих романах, увлечениях, не стесняясь и не скрывая этого. Чудеса! И он, обладавший громадным влиянием в чекистских и хозяйственных делах, считается на одном из первых мест у Сталина по важным делам, но ничего не мог поделать с собственной женой. Может быть, у них с женой был какой-то уговор? Живем-де для вида вместе, раз уж ты влюблен в меня и тебе этого так хочется, а любим порознь, того, кого нам захочется?
– Заботливая у вас жена, Терентий Дмитриевич, – произнес Миронов со своей грустной улыбкой. – И неожиданно продолжил как-то по-дружески, участливо: – Вот вы женились недавно, жена моложе вас почти на тридцать лет. Скажите, вы счастливы?