– Ты иди, иди, поцелуйищца. У тебя курсовая на носу.
– Нет, ты расскажи. Как звали кучера-то в Пензе?
Аким?
– Аким. Он на двух работах был – и кучером, и на кухне. А на пасху нас, детишек, все, бывало, возит по Пензе…
А спектакль идет к концу. Городничий, городничиха, дочка и челядь – все прощаются с Хлестаковым – Павликовским… Осип набрал дармового добра, подсунул под барина цветастый коврик, и нарисованная карета «поехала». На самом деле ее красиво перекрыла кулиса.
– Прощайте, Антон Антонович!
– Прощайте, ваше превосходительство!
– Прощайте, Иван Александрович!
– Прощайте, маменька! (Леонид картинно перегибается через край «кареты», делает отчаянные знаки любви и к маменьке, и к дочке, потом картинно «рвет» редкие волосики на рыжем парике своем и якобы в полном огорчении картинно плачет и исчезает вовсе.)
Помощник режиссера, бывший актер, Иван Дмитриевич старательно кричит из-за кулис последнюю реплику ямщика:
– Эй, вы, залетные! – и сам звенит в колокольчики-бубенчики; и тут же шепчет в микрофон на своем пульте: «Володя, топот!» И по радио звучит топот копыт, а потом музыка дороги. Не совсем оригинальная, потому что ее якобы сочинил зав. музыкальной частью, которому тоже нужно жить.
Это прекрасно, что зритель смеется и хлопает. Но идеального «Ревизора» еще не было ни у кого. Во-первых, с точки зрения Леонида – и он сейчас снова об этом подумал, идя к себе в гримкомнату, – слишком хороша сама пьеса, чтобы на сцене ей все было конгениально. А во-вторых, идеально было бы так. Чтобы от Хлестакова, например, хохотали, а потом вдруг вздохнули бы зрители и сокрушенно покачали головами. А каждый подумал бы: «А ведь Хлестаков – это я!» Как Гюстав Флобер заявил: «Госпожа Бовари – это я!» Кстати, и Гоголь однажды, в университете, выступая перед восторженными студентами, вдруг осекся. Ему стало ясно совершенно, что это он и есть Хлестаков.
А уж актеры – это точно Хлестаковы. Взять хоть меня, думал Леня, закуривая и отдыхая. Ведь я с этим журналистом кругом неправдив. Грубовато говорю – из кокетства, ведь если не нравится – откажись совсем. И тоже: любуюсь ведь своими фразами и тем, каким умницей предстану перед читателем… Ах, Хлестаков-Хлестаков… И кто тебя выдумал… Знать, у бойкого народа…
Заключительные аплодисменты. Всюду свет. Зрители стоя приветствуют сыгранный спектакль. Везде улыбки, на гримированных лицах – капли трудового пота. Хлестаков получил два букета. В том числе – от той инженерши из Куйбышева.
– Спасибо вам! – расслышал он сквозь грохочущий зал. Устало улыбнулся цветам, один букетик вручил городничихе, другой оставил себе. Вспомнил, как перед спектаклем думал об инженерше. Кланяясь, глянул в ее сторону. Ничего особенного. Занавес закрыт в третий раз. Зрители расходятся. Жидкие хлопки энтузиастов-любителей.
– Спасибо, дорогие, – возвещает помощник режиссера и включает лампочку над своим пультом.
– Павликовский, вас ждет машина у выхода!
– Спасибо, Васса Григорьевна, я знаю. Скажите, через десять минут спущусь.
– Леня, возьмите письмо. Второй день лежит.
– Ага, мерси. Из Минска? Странно.
Вперед, вверх, в гримерную! На часах – 23.00. Господи, шестнадцать часов на ногах артист Павликовский Л. А. из драматического театра Москвы… 16 часов. У двери гримерной – серый пиджак. Улыбается. Впервые глядит в глаза.
– Ну, не пугайтесь и не хватайтесь за кинжал. Ни слова больше не скажу, если ответите еще на один вопрос.
– Я вам скоро так отвечу… Проходите, Жорж Дюруа.
– Благодарю, мсье Арамис со Второй Мещанки.
– И адрес знаете?
– Мы учились когда-то в одной школе, я – классом ниже. Но на вечерах отлично помню: Леня Павликовский прочтет Маяковского.
– А с кем учился: с Алисой Селикашьян или Леркой Богатиной?
– С Леркой, при мне весь ваш роман прошел.
– Как же я тебя не помню…
Грим стерт, горячая вода освежила натруженные мимикой черты лица. Полотенце. Одеколон. Брюки, свитер, плащ. Нет, рано. Прочесть письмо.
– Прости, я пробегу письмо.
– Ради бога. Но прежде ответьте на вопрос, и я исчезну. Можно?
– Давай, однокашник, слушаю.
– Честно говоря, я начал вами заниматься без особой охоты. Издалека казалось: такой благополучный, такой сытый, везучий, весь в цветах. Ну, комплекс к тому же. Учились вместе, а я из актеров выбыл. И прочие дела. Потом хотел задание редакции исполнить коротко и скучно, по трафарету. Потом, после всяких там переживаний в личной жизни, вдруг увидел Павликовского по телевизору читающим Маяковского! И окружение было липовое, и Маяковского я давно разлюбил, но, черт возьми, проняло меня! Понимаете, что-то вы сообщали поверх стихов. Дыханием, темпераментом – не знаю. Ну, ладно, время. Вопрос: вы скоро уйдете из актеров?
– Я?!
– Да, вы. Не спешите смеяться надо мной. Нельзя такому человеку бесконечно подделываться под этот бодряческий, неправдашний тон. Нельзя умному, ироничному…
– Простите, как вас зовут?
– Неважно.
– Да, вы подарок. Отвечаю: я никуда из актеров не уйду.
– Вам же хочется писать, а не играть!
– Я никуда из актеров не уйду.
– Нет, я понимаю – выйти на эстраду. Вы прекрасно декламируете, красивый голос.
– Я повторяю…
– Ну, ясно. Всего хорошего. Остаюсь со своими сомнениями насчет вашей искренности.
– Однокашник, гуляйте, я опаздываю, пока!
– Всего хорошего, Леонид Алексеич…
Леня пробежал глазами письмо. Потом глянул на часы. Покусал губы, надел плащ и… Перечитал письмо повнимательней. Задумчивый, выбежал из театра, влез в «Волгу», кивнул поджидавшим студентам и в совершенной тишине через пятнадцать минут был доставлен в клуб студенческого общежития Московского педагогического. В пол-одиннадцатого от них уехала первая страница устного журнала, потом были мультфильмы, теперь – он, Леонид. Коридор общежития пахнет сыростью и щами. Глядя на блестящие очи студентов, никогда не скажешь, что кончаются сутки, что время полдвенадцатого ночи и что лично Ленины детки спят уже – ого-го – почти три часа. Шум, толкотня, рассаживание в тесном зальчике. Кто на столах, а кто на стульях, Леонид здоровается, его проводят на крохотную сцену с бюстом Ленина и трибуной. Ребята дружно хлопают и «внимательно внимают», как сказано в одной песне.
– Можно?
– Можно!
– Ну, значит, так. Я, кажется, второй раз в жизни в столь ранний утренний час (хохот), да перед завтраком (хохот), да и перед сном (хохот) – нет, в общем, мне нравится обстановочка… Только надо привыкнуть.
– Вам завтрак несут!
Действительно, на табуретке перед актером расположились колбаса, сыр, бутылка воды, хлеб из студенческой столовой. Все смеются, ибо актер изобразил на лице изумление, восторг и неловкость одновременно.
– Спасибо. Еще бы койку на сцену (хохот), и полный порядок. Ну, так. Я хотел сказать. Меня ваши организаторы настроили читать стихи и монологи, а потом – про кино. Я же прошу наоборот: прежде поговорим, и я, сидя, поотвечаю. Правда… Надо чуть-чуть отойти. А уж потом… Времени хватит. У меня до репетиции – аж одиннадцать часов…
Хохот покрыл его фразу. Аплодисменты, и Леонид сам искренне развеселился посреди несравненного букета юных, жадных до впечатлений, а главное – абсолютно красивых физиономий. Вот сюда бы серый пиджак с его идиотскими вопросами. «Когда вы уйдете из актеров?» Да никогда, пока вот это… Нет, лучше не пиджак, а ту девушку. Вздохнул, вспомнив о письме, нащупал его в боковом кармане, а вечер уже начался. Его спрашивали. Он отвечал. О съемках, об актерах, о курьезах. А ваше мнение о Хуциеве, а кто лучше – Евтушенко или Вознесенский, а Смоктуновский в театре как?… Леонид разговорился… Вдруг сам себя остановил и рассмешил студентов случаем из жизни Гоголя… «Вот и я. Вы меня так здорово слушаете, что я незаметно вырастаю в своих глазах. Хлестаков – кто он? Нет, лучше: а кто из нас не Хлестаков?» Они смеялись, но его глаза были строги, ибо ему опять припомнилось письмо от девушки из Минска. А пока он отвечает на вопросы, а затем с удовольствием для себя и для них читает ранние стихи Маяковского, пусть простит незнакомая минчанка – заглянем в ее письмо.