Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Раздвоенность в отношении к Богу – одно из проявлений трагичности существования «я» у Бродского («…вся вера есть не более, чем почта / в один конец» – «Разговор с небожителем», 1970 [II; 362]). Препятствие – метафизическое одиночество и невозможность оправдать страдания. Но это и не безверие – не случайна сама возможность увидеть мир «с точки зрения» Бога. Правда, это скорее платоновский надындивидуальный ум, или логос: античный внеличностный логос, а не Логос-Христос.

Или – точнее: Бродский постхристианский поэт, не ожидающий встречи с личностным Богом, но переживающий богооставленность и склоняющийся к неверию.

Неоднозначное отношение Бродского к христианству выражено в эссе «Путешествие в Стамбул» / «Flight from Byzantium». Христианский монотеизм, по его мысли, ближе к тоталитарным идеям, чем «домашнее», природное языческое многобожие. Православие, как кажется Бродскому, еще в Византии приобрело «полувосточный» характер53. (Может быть, ему ближе католичество – большей индивидуалистичностью и рационализмом; ближе и протестантизм54.) Эссеистика Бродского проливает свет на его философию истории. И – конкретнее – на представление об историческом пути России. Бродский продолжает «чаадаевскую» линию: принятие христианства из Византии было передачей России традиции деспотического правления; история России – это история несвободы. Бродский даже берет на себя смелость написать, что не монголо-татарское иго отторгло Русь от Запада и едва ли можно считать, что она спасла Европу от войск Батыя. Собственно, он отвечает в «Бегстве из Византии» на известное письмо Пушкина Чаадаеву – отвечает так, как сделал бы это, по мнению Бродского, автор «Философических писем». Мысли поэта о России и Западе, вероятно, навеяны статьями Г. П. Федотова. Правда, эссе Бродского никогда не становятся философскими статьями, оставляя мысль недосказанной.

По вечной сущности моего рождения я был от века, есмь и в вечности пребуду! <…> В моем рождении рождены были все вещи, я был сам своей первопричиной и первопричиной всех вещей. <…> Не было бы меня, не было бы и Бога55.

Нет, Бродский не разделил бы мистического восторга этих слов средневекового немецкого проповедника Мейстера Экхарда; но граница между поэзией и проповедью не абсолютна. Слова мистика – но с иными акцентами и совсем другой интонацией – мог бы прочитать и поэт. Тогда они оказались бы строками из неизвестного нам стихотворения.

Ничто Бродского, физическим знаком которого становится бабочка (в одноименном стихотворении), не небытие, пустота, а неопределенность. Не случайно бабочка – не самый редкий символ божественного мира. (С ней сравнивает высшую реальность «Ты», открывающуюся нам, Мартин Бубер, один из религиозных философов XX века, автор книги «Я и Ты» – об утверждении человеком себя в диалоге с другим56. О книге Бубера упоминает и Г. С. Померанц, называя первоэлементы религиозного опыта57.) У Бродского противоположная символика, но ведь и всякое отрицание есть по-своему утверждение. И у Платона, и в теологии христианства одно из определений самого Бога есть ничто, ибо он выше всего, вбирает его в себя.

Фраза Бродского о слове как «почти» сакральном начале заставляет нас вспомнить простой аргумент в пользу реальности Бога; произнести – вслух или про себя – слово «Бог», называть умонепостигаемую, нематериальную сущность – уже значит – вольно или невольно – подумать о ней и признать ее58.

Слово – достояние и любовь Бродского-поэта. В нем связь прошлого и настоящего, смысл мира. Истинная литература, если не программирует свой конец, всегда (сознательно или неосознанно) внутренне религиозна, хотя бы просто как форма существования в вакууме.

И по комнате, точно шаман, кружа,
я наматываю, как клубок,
на себя пустоту ее, чтоб душа
знала что-то, что знает Бог.
(«Как давно я топчу, видно по каблуку…», 1987 [IV; 25])

Я не касаюсь в этой главе проблемы «Бродский и экзистенциализм». В отдельных стихотворениях Бродского эта связь несомненна. К примеру, в «Разговоре с небожителем»59.

Связь поэзии Бродского с ее философским окружением двойственна: платоновская «объективно-категориальная» традиция просвечивает в структуре стихотворений, является одной из составляющих образного строя. Но при этом символы и философемы этой традиции у Бродского лишены своих исконных денотатов. Это – план выражения. План содержания – чувство экзистенциального одиночества и стоическое противостояние обстоятельствам. В разрыве между двумя полюсами и возникает поэтический разряд. (Впрочем, схема эта более чем условна.)

«Разорванность» текста проявляется и на уровне конкретных образов и мотивов. Вобрав в себя полноту смысла, стихотворение стремится удержать, сохранить детали, «частности», дорогие поэту. Так, образ реки, застегивающей или расстегивающей пуговицы-фонари на рубашке, вызван воспоминанием о морском мундире отца с золотыми пуговицами (об этом мы узнаем из эссе «In a room and a half» – «В полутора комнатах»). В этом эссе сохранены и кастрюли матери, они – глубоко личный и поэтому «случайный» образ стихотворения «Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…». Так философическая сентенциозность и отстраненность, с одной стороны, и личностная вовлеченность, привязанность к дорогим именам и вещам – с другой – отторгают и дополняют друг друга.

Иногда философская рефлексия и острое переживание у Бродского сливаются, как образ Невы и мысль о бесконечности:

И у сумрачной, погруженной в себя реки, медленно текущей к Балтике, со случайным буксиром посередине, борющимся с течением, я больше узнал о бесконечности и стоицизме, чем у математики и Зенона

(эссе «Less than One» – «Меньше единицы», или «Меньше самого себя», р. 7)60.

Инструмент (весьма несовершенный) самоотождествления, преодоления линеарности времени, борьбы с небытием для Бродского – память.

В череде неудач попытка восстановить в памяти прошедшее подобна старанию уловить смысл существования. Оба вызывают в тебе чувство, подобное тому, что испытывает младенец, который хватает баскетбольный мяч, а тот выскальзывает из ладоней (p. 5)61.

В этом глубоко личностном слове Бродского приоткрывается надындивидуальный смысл памяти, текста, культуры, слова.

Больше, чем что-либо, память подобна разоренной библиотеке (a library in alphabetical disorder) без чьих бы то ни было сочинений

(«In a room and a half» – «В полутора комнатах», р. 489)62.

«Человек есть испытатель боли»

Религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм63

Отличительная черта поэзии Иосифа Бродского – философичность, философское видение мира и «я». Автор не фиксирует неповторимые ситуации, не стремится к лирическому самовыражению. Индивидуальная судьба поэта предстает одним из вариантов удела всякого человека. В единичных вещах Бродский открывает природу «вещи вообще». Эмоции лирического героя у Бродского – не спонтанные, прямые реакции на частные конкретные события, а переживание собственного места в мире, в бытии. Это своеобразное философское чувство – глубоко личное и всеобщее одновременно.

вернуться

53

См. интервью поэта П. Вайлю и А. Генису: Вайль П., Генис А. В окрестностях Бродского // Литературное обозрение. 1990. №8; и эссе «Flight from Byzantium», в которых выражены «проязыческие» симпатии Бродского. Впрочем, самоотрицанию подвержены не только стихи, но и эссеистика поэта, и у него можно найти совсем другие высказывания, «прохристианские». Показателен «разброс мнений» при характеристике религиозных истоков поэзии Бродского – от признания ее христианского начала (Ефимов И. Крысолов из Петербурга (Христианская культура в поэзии Бродского) // Иосиф Бродский: размером подлинника. С. 184–191) до определения ее как «внехристианской, языческой» (Арьев А. Из Рима в Рим // Там же. С. 227). Из работ на эту тему: Минаков С. Третье Евангелие от Фомы? Претензии к Господу. Бродский и христианство // Иосиф Бродский и мир. С. 73–87. Может быть, наиболее точен Анатолий Найман, когда замечает, что предпочтительнее говорить не о Творце, а о Небе у Бродского и что в словосочетании «христианская культура» поэт делает акцент не на первом, а на втором слове (Найман А. Интервью. 13 июля 1989 г. Ноттингем. Интервьюер – В. Полухина // Там же. С. 139–142).

Об отношениях поэзии и веры Бродский подробно и взволнованно говорил в дискуссии на Мандельштамовской конференции 1991г.: «Вообще в этике поэзии XX века, то есть в этике вообще более-менее общежительной, но особенно в поэзии, то есть в этике поэзии XX века,– не принято упоминать имя Божие всуе, начать с этого, да? <…> В наше время, именно потому, что столько сделано, следует пользоваться косвенной речью, говорить об этом обиняками. <…> Более того, я вообще думаю, что постановка вопроса о верованиях, религиозных симпатиях, чувствах того или иного порядка не совсем рациональна вот в каком смысле. Я думаю, что культура на сегодняшний день – по крайней мере по тому материалу, который она в себя вбирает, религиозному или какому угодно,– она, на мой взгляд…– это я предлагаю свое частное мнение… это такое соображение, предположение – она переросла ту доктрину, которой она довольно долго служила (Убежденно.) Никогда она, между прочим, и не была собственностью этой доктрины, начнем с этого. Она служила христианству, но, я думаю, она до известной степени на сегодняшний день, если так можно взглянуть ретроспективно, переросла христианство, как, впрочем, и любую доктрину, которой она служила. Более справедливым, чем вопрос о том, чем является данная культура в христианстве, является… Вопрос может быть поставлен иначе: является ли христианство достаточно культурным? <…> Я думаю, что культура – явление кумулятивное, оно включает в себя массу вещей, да? И было бы разумнее говорить о пропорции христианской тематики и христианского мироощущения, скажем, в „культурной массе“ Мандельштама, нежели ставить вопрос, христианский он поэт или нет,– это неправильная, по-моему, постановка вопроса по существу».– Павлов М. Бродский в Лондоне, июль 1991. С. 56–58.

вернуться

54

Свидетельство вовлеченности Бродского в иудеохристианскую традицию – не только поэма «Исаак и Авраам» (1963) (мотивы выбора и твердости в вере в поэме перекликаются со «Страхом и трепетом» Кьеркегора) или рождественские стихи, но и строки: «Но мы живы, покамест / есть прощенье и шрифт» – «Строфы» («Наподобье стакана…», опубл. 1978 [III; 185]). О Боге у Бродского см. также в книге М. Крепса (с. 42 и др.). Иудеохристианские мотивы в поэзии Бродского анализируются в моей книге «„На пиру Мнемозины“» в главе «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм». См. ее переиздание в настоящей книге.

вернуться

55

Мейстер Экхард. Духовные проповеди и рассуждения / Пер. М. В. Сабашниковой. М.: Мусагет, 1912. С. 133–134.

вернуться

56

Buber М. I and Thou. A New Translation with a Prologue «I and You» and Notes by W. Kaufmann. N. Y.: Scribner, 1970. P. 68. Ср.: Бубер М. Веление духа: Избранные произведения. Иерусалим: Р. Портной, 1978. С. 143.

вернуться

57

Померанц Г. С. Неслыханная простота. С. 23–24.

вернуться

58

Этого не опровергает кантовская критика «онтологического доказательства». Мыслимые сто талеров, конечно, не то же самое, что сто талеров в кармане. Однако Бог, в отличие от монеты, не (или сверх-) материален, поэтому присутствие его имени в слове уже предполагает – каким-то образом – его существование в мире.

вернуться

59

См. об этом: Нокс Дж. Иерархия других в поэзии Бродского // Поэтика Бродского. С. 166. О религиозных мотивах поэта см. также в статьях: Проффер К. Остановка в сумасшедшем доме: поэма Бродского «Горбунов и Горчаков»; Каломиров А. (псевдоним) <В. Кривулин>. Иосиф Бродский (место) // Там же. С. 132–138; 226. Об экзистенциализме в поэзии Бродского см. также: Крепс М. О поэзии Иосифа Бродского. С. 196–197, 203 и главу «„Человек есть испытатель боли…“: религиозно-философские мотивы поэзии Бродского и экзистенциализм» в моей книге «„На пиру Мнемозины“». См. также: Лосев Л. В. Иосиф Бродский: опыт литературной биографии. 3-е изд. М.: Молодая гвардия, 2008. С. 174–177.

вернуться

60

Ср. в переводе В. Голышева («Меньше единицы»): «А серое зеркало реки, иногда с буксиром, пыхтящим против течения, рассказало мне о бесконечности и стоицизме больше, чем математика и Зенон» (V; 8). Преемственность поэзии Бродского по отношению к учению стоиков не только в этическом аспекте (что очевидно), но и в онтологическом и гносеологическом – особая тема. Ср. обзор мнений по этому поводу и ценные замечания о стихотворении «Полдень в комнате» в книге Майи Кёнёнен: Könönen M. «Four Ways of Writing the City». Р. 271–272.

вернуться

61

В переводе В. Голышева: «По безнадежности все попытки воскресить прошлое похожи на старания постичь смысл жизни. Чувствуешь себя, как младенец, пытающийся схватить баскетбольный мяч: он выскальзывает из рук» (V; 7).

вернуться

62

В переводе Д. Чекалова («Полторы комнаты»): «Более всего память похожа на библиотеку в алфавитном беспорядке и без чьих-либо собраний сочинений» (V; 345).

вернуться

63

Впервые: Октябрь. 1997. №1. С. 154–168. Переиздано в книге: Ранчин А. М. На пиру Мнемозины: интертексты Иосифа Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2001. C. 146–174.

7
{"b":"935207","o":1}