Хмельную рожу, забияку,
Рвача, всесветна пройдака,
Борца, бойца пою, пиваку,
Ширяя в плечах бузника.
Молчите, ветры, не бушуйте,
Не троньтесь, дебри, древеса,
Лягушки в тинах не шурмуйте,
Внимайте, стройны небеса.
Между кулашного я боя
Узрел тычков, пинков героя.
Позднее Баркова помнили только как автора «похабщины» и приписывали ему любые произведения этого жанра вплоть до XX века, но очевидно, что именно он стал основателем русской бурлескной поэзии – и вообще самым ярким разработчиком «низкого штиля» (как Ломоносов – высокого, а Сумароков – среднего).
С созданием системы просодии, языка, жанров и стилей процесс переформатирования русской поэзии и превращения её в цельную поэтическую культуру Нового времени завершился.
Век Державина
Завершение XVIII века было пёстрым временем: в нём соседствовали эпические опыты Михаила Хераскова и бурлескные поэмы Василия Майкова, сентиментальная «Душенька» Ипполита Богдановича и сложная натурфилософская лирика Михаила Муравьёва. Но главным новатором этой эпохи был Гавриил Державин.
Ломоносов и Сумароков породили традиции, соперничавшие между собой в следующем поколении. Ломоносовская линия была представлена в большей мере разночинцами с семинарским образованием (таковы были, кстати, и Поповский[54], и Барков), сумароковская – дворянами. Наиболее признанные современниками поэты 1760–70-х годов, Василий Петров (1736–1799) и Михаил Херасков (1733–1807), воплощают эти две линии.
У Петрова ломоносовское высокое витийство отрывается и от своих метафизических основ, и от идей государственного преобразования. Его карьера начинается с «Оды на великолепный карусель, представленный в Петербурге 1766 года». Сочетание пышности описаний («И вы, поторы[55] Олимпийски, / Вы в равенстве стать с оным низки…») и ничтожности предмета (карусель здесь – торжественный конный выезд) тем больше бросается в глаза, что Петров не создаёт, как Ломоносов, новый язык и не увлекается этой работой: он работает уже по готовым лекалам, и его пафос натужен. В иных случаях содержание более значительно («На войну с турками», 1769), но Петров и здесь не выдерживает заданного высокого тона. Пышная риторика («Султан ярится! ада дщери, / В нем фурии раздули гнев. / Дубравные завыли звери, / И волк и пес разинул зев») переходит в плоскую политическую пропаганду.
Новизна од Петрова – в их строфике. Живший одно время в Англии, он стал использовать сложные разностопные строфы – в духе Джона Драйдена[56]. Так написана, например, ода адмиралу Мордвинову:
Среди огней и льдов, искатель тайн в натуре
Многоопасный правит путь.
Герой летит на брань, подобен шумной буре,
Под рок, под пушки ставит грудь;
Забыв о плоти тленной,
Противу стать вселенной,
Против тьмы тем врагов,
За отчество готов.
Владимир Боровиковский. Портрет Гавриила Державина. 1811 год[57]
Портрет Василия Петрова кисти неизвестного художника.
1790-е годы[58]
К. Гекке.
Портрет Михаила Хераскова.
1800-е годы[59]
Но по языку эти стихи, написанные уже в 1796 году, звучат довольно архаично, по тону холодно-официальны – и бесконечно затянуты. Впрочем, в стихах, согретых личным чувством («Смерть сына моего», 1795), и в сатирах Петров гораздо более жив и куда менее риторичен:
И диво ль, что у нас пииты столь плодятся,
Как от дождя грибы в березнике родятся?
Однако мне жалка таких пиит судьба,
Что их и слог стоит не долее гриба.
Попытка создать русский эпос у Петрова выливается в многолетнюю работу над переложением «Энеиды» (по заказу Екатерины II). Позднее (в 1787–1796 годах) Ермил Костров (1755–1796) перевёл александрийским стихом[60] «Илиаду».
Херасков же предпринимает последнюю значимую попытку написать большой эпос на материале русской истории – причём выбирает не петровские деяния, а завоевание Иваном Грозным Казани. «Россиада» (1771–1778) была, не в пример эпосу Кантемира и Ломоносова, дописана, объявлена современниками «бессмертной», чтобы быть осмеянной и забытой менее чем через полвека. Впрочем, на периферии литературного процесса эпигоны классицизма пытались создавать эпические поэмы такого типа вплоть до 1830-х годов.
Иван Грозный в «Россиаде» – прекрасный молодой государь, и о его грядущей тирании даже не упоминается (хотя Ломоносов в дипломатичной форме касается этой темы в «Кратком российском летописце»[61]). Правда, молодой Иоанн на некоторое время погряз в праздности и унынии, и злокозненные татары начали угнетать христиан, но явившиеся во сне духи предков и мудрый советник Адашев пробуждают его к деятельности. Вполне положительным персонажем оказывается Курбский[62]. Политически поэма была весьма уместна в свете войн с исламской Турцией и грядущего «покоренья Крыма». В то же время Херасков явно фрондирует, в красках изображая двор «коварной» казанской царицы Сумбеки (Екатерина предпочла не заметить этого намёка). Вслед за Ломоносовым и его французскими предшественниками Херасков пользуется александрийским стихом и не чуждается «высокой» лексики; но и стремление к занимательности, и апология аристократической независимости – от Сумарокова.

Григорий Угрюмов. Взятие Казани Иваном Грозным 2 октября 1552 года. Не позднее 1800 года[63]
Впрочем, в большей степени Херасков наследует Сумарокову в коротких стихах – анакреонтических и нравоучительных одах, в эклогах, эпиграммах. Язык его здесь предельно прост, и от Сумарокова он отличается культом смиренного частного бытия (симпатии поэта принадлежат тем, «кто без печали / довольствуется тем, что небеса послали») и простодушной философичностью, переходящей в столь же простодушную дидактику:
На что же все мы сотворенны,
Когда не значим ничего?
Такие тайны сокровенны
От рассужденья моего;
Но то я знаю, что содетель
Велит любити добродетель.