Царь Давид склонил ухо, слушал. Лицо его прояснилось. Губы расплылись в редкозубой улыбке. Он слепо нашарил Ксеньин затылок, погладил ее по голове, запустил узловатые корни старческих пальцев в гущину ее волос.
– Деточка, деточка, – забормотал он. – Как это было давно. Как долго я хожу по земле. Помирать пора, а все никак не умру. Вот в подземелье бросили меня. Кому нужна моя арфа? Возьми ее. Возьми, – он толкал арфу в руки Ксении. – Голос мой ослаб. Меня слушают только призраки. Не во сне ли я с тобою встретился, дитя?
А хоть бы и во сне, – она погладила его руки, его ввалившиеся щеки. – Сон нам во благо. Вся наша жизнь есть сон. Спи, царь Давид. Пой песню во сне. Хочешь, я спою тебе колыбельную?.. Здесь, под землей?.. Не каждому доводится умереть при жизни. Мы с тобой, царь Давид, теперь не боимся мрака, тьмы, земного подреберья. Под ребром у земли бьемся мы кровавой селезенкой и поем. Ложись мне на колени головой! Она взяла у царя арфу, положила его седую голову себе на колени, ударила по струнам и запела:
– Время… Время…
Уходи, Время, ты наш враг…
Но я все равно тебя люблю:
Я не могу тебя поймать,
Я не могу тебя схватить,
К сердцу прижать тебя не могу.
Я могу только молиться за тебя, Время,
Потому что ты быстро течешь,
Потому что не знаешь ты, Время,
Холодное, ледяное Время,
Как мы любим друг друга.
Старичок Давид подергивался на Ксеньиных руках, тихо задремывал, засыпал… уснул. Струны арфы гремели и рокотали. Подземелье наполнялось вздохами прибоя, воплями неукротимого ветра. Ксения совершенно не умела играть на арфе. Она не умела играть ни на чем. Она вообще не умела играть. То, что люди обозначали как игру, вызывало у нее смех и недоумение. Не умея играть, будучи настоящей, она и фальшивила по-настоящему. Она заплеталась и заикалась по-правдашнему. Призраки, затаив дыхание, слушали ее. По их прозрачным серым и голубым щекам катились жемчужные и грязные слезы.
– Возьмите его, – сказала Ксения и приложила палец к губам. – Он отпел свое. Он не знает, где приклонит голову. Он не вечен. Любите его за то, что он завтра умрет.
Она встала, бережно переложила спящего царя Давида на руки призраков, положила на грудь ему арфу. Во сне старик крепко вцепился рукой в львиную голову темно-красного дерева, выточенную на грифе. В голове льва рубинами сверкнули бешеные глаза.
Тело царя Давида призраки унесли в никуда.
Ксения поднялась сама, одна, без помощи Сурка и Кота, и побрела во тьму необъятного подвала.
Перед ней были два пути: жизнь и не-жизнь.
Оба пути сияли, мерцали во тьме лунными дорогами.
Оба были каменисты и безлюдны.
Она хотела проснуться. Укусила себя за руку до крови.
Не проснулась.
ВТОРОЙ ПРОКИМЕН КСЕНИИ О СВЯТОЙ СВАДЬБЕ
…и снова сон…
…сон и явь – как я различу вас?..
…то, что снится мне, было или будет?..
…Ну вот. Сейчас отец Николай придет. И увидит, что я тут ничего не сделала.
Что придумать? Скорей. Я схватила битое келейное зеркало. Поставила против себя. Цапнула кисти. Выдавила краску на палитру.
Что я вспомню из прошлой жизни своей? Как звали меня?
Дебора. Меня звали Дебора.
Как это было на свадьбе? Да, свадьба была. Гости напились вдрызг. Гуляли вовсю. Я молоденькая была. Я стеснялась. Родичи наготовили всего на славу. Ешь и пей от пуза. Жареные куры были в пупырышках, как в парче. Пышные листья зеленого салата политы соусом. Топленое молоко подавали в больших бурдюках, разливали в миски, сыпали в него сушеный виноград. Я от страху ела, ела. Я стеснялась. Я ела, чтобы спрятать за едою пылающее лицо. Я была невеста, и муж меня должен был увести в спальню и там сделать со мной все что угодно. ВСЕ ЧТО УГОДНО – думала я со страхом, и страх рос во мне и разрастался, и меня начало поташнивать от страха, а я все ела и ела. И я объелась. Я уже не могла есть, а мне все подкладывали на тарелку. Свадьба же! Мать кричала: подкрепляйся, нынче тебе тяжко будет! И подмигивала мне непристойно. Я пугалась и ела. ВСЕ ЧТО УГОДНО – думала я, и желудок мой опускался и поднимался, а вместо сердца я ощущала беззвучный шерстяной комок. Ком овечьей шерсти. Бедная овечка, а-ха.
И вот муж, отрыгивающий, лоснящийся, выпивший изрядно, затащил меня в темноту, на кошму. Рядом с кошмой спали овцы. Они сопели и храпели, как люди. Пахло овечьи молокм, сыром, шерстью. Муж положил обе руки мне на грудь. Разорвал на мне платье надвое. Засмеялся пьяно. «Ты, – бормотнул, – эх ты и толста, Дебора, раскормили тебя на родительских харчах. Есть за что подержаться. Я уж и подержусь. Ложись». И он повалил меня на кошму, и я поняла, кто я такая. Я овца. И я пахну сырой шерстью. И я жую жвачку. И я сейчас должна смириться со страшным, с неизбежным. Живот мой был полон всяческой едой. Я почувствовала, как еда поднимается к горлу. Меня замутило. Я извергла всю еду, что съела на своей свадьбе, на своего мужа, стоявшего враскоряку надо мной, лежащей на кошме.
Он напугался не меньше меня. Мы оба напугались и смутились. Я сморщилась и заплакала.
Позор лег на мою девичью голову.
Муж попятился от меня, зажал нос и рот рукой и вывалился за дверь опочивальни.
Я осталась одна. Чем смою я свой позор?
Я стала раздирать ногтями грудь и щеки. Из-под ногтей потекла кровь. Так мне и надо. Больнее. Еще больнее.
Я сидела в своей собственной блевотине, плакала, рвала кожу ногтями и страдала.
И вдруг вошел он. Этот странный человек.
Он был на свадьбе, его пустили с улицы, странника; он ел и пил вместе со всеми, но очень мало. Как птичка. Он больше смотрел на людей, хлопал в ладоши, подпевал, когад пели, улыбался. Он был мил – русая борода, длинные волосы, красивые темные глаза, бедная, но чистая рубаха. Он молчал. Когда с ним заговаривали наши гости, он кивал головой – да, да, нет, нет. Его улыбка нравилась мне. Я бы хотела иметь такого брата.
Он вошел ко мне, сидящей в поганой луже, извергнувшейся из моего нутра, не испугался и не устыдился.
– Так ты мила, невеста, – спокойно произнес он. – Что это с тобой?
– Видишь, позор какой! – Я разрыдалась в голос. – Муж ушел от меня. Теперь меня никто не возьмет такую.
– Какую такую?
Он ничего не понимал.
– Ну, поганую! – Я еще пуще заплакала. – Муж не поял меня, ибо я стала ему противна из-за блевотины моей! И теперь он пойдет и всем расскажет, какая я отвратная, и как много во мне вони и погани; и все будут говорить: вот, эта девица негодна для замужества, потому что в ночь свадьбы ее нареченный муж не возжелал ее, не взял ее ни силой, ни добром. Я останусь бесплодной. Сухой травой. Зимней веткой! На меня люди будут пальцем показывать! Мною старухи детей будут пугать! Ты не понимаешь! – Я кричала, втягивала ртом слезы и захлебывалась. – Ты ничего не понимаешь, бродяга! Жизнь моя кончена! Кончена навсегда!
– Ах, вон что.
Лицо его повеселело и засветилось. Он подошел ко мне и обнял меня.
– Сейчас я тебя умою, – сказал он радостно. – Ты лучшая девушка в мире. Поверь мне. Я знаю толк в девушках.
Он принес холодной воды, умыл меня своими руками. Обтер полотенцем. Свернул в трубочку облеванную кошму и выкинул ее через круглое окно на улицу. Снял с себя рубаху, штаны и расстелил на полу.
– Вот наше ложе, – счастливо сказал он. – Иди ко мне, и я возьму тебя как муж. Ты будешь сегодня ночью женщиной. Не бойся. Это счастье. Твое счастье, что я шел мимо и зашел к тебе на свадьбу. Не то ты бы наложила на себя руки сегодня ночью. А Бог этого не любит. Он любит тех, кто любит.
И я легла на его расстеленную рубаху, и я ничего не боялась, и жизнь моя раскрылась, вздохнула глубоко, остановилась и полилась горячей красной лавой, объятием и криком, сметая все на своем победном пути, и он кричал от радости вместе со мной, и целовал меня, и шептал мне в ухо, под золотые пряди:
– Вот ты и стала женщиной, и смотри, как это прекрасно.
– А ты? – спросила я, счастливая, вспотевшая, обвивая его одною рукой за шею, другой гладя его по щеке. – Ты счастлив со мной? Тебе прекрасно со мной?