Захваченный этими мыслями, он не заметил, как подошел к брошенному лагерю. Миновал заколоченный корпус, столовую, повернул в сторону аллеи – и опять тот человек сидел на том же месте. Поджав под себя ногу, он склонился над большой книгой и вертел карандашом в ухе. Первым движением нашего героя было повернуться и незаметно уйти, но незнакомец поднял сердитый, отрешенный взгляд, и Андрей машинально кивнул ему.
Тот тоже кивнул в ответ, вынул карандаш и спросил: не найдется ли у него закурить.
– А то закончились, не хочется возвращаться, – показал он пустую пачку, лежавшую на перилах и, повертев ее в задумчивых пальцах, небрежно выронил на землю.
Андрей сказал, что не курит, но вдруг нащупал в кармане забытые Зоей сигареты.
Вблизи человек состарился еще лет на десять. Был он желтолиц, сухая кожа вокруг глаз, рта и ушей была покрыта мелкими морщинками. В повадках его было что-то от маленькой обезьянки: такие же быстрые движения, замиравшие на полпути в секундной задумчивости, которая тут же переходила в какое-то грустное фиглярство. Херувим, похожий на обезьянку, или обезьянка, похожая на херувима…
– Я уже второй раз тебя вижу. Ты, наверно, тоже тут отдыхал? – спросил он, закрывая книгу, из которой торчало множество закладок. Он еще раз коснулся ее кончиками пальцев сначала неосознанно, а потом – наигранно, словно нажимая невидимые клавиши.
– Да… после первого класса.
– В каком году? – Держа сигарету огоньком вниз большим и указательным, он шевелил и стряхивал нагоревший пепел безымянным пальцем.
Андрей назвал год.
– Я в том же году, но тебя не помню.
– Ну… столько времени прошло… – сказал Андрей.
– Н-да, – произнес незнакомец неопределенно. Глядел он то на сигарету, то вдаль, то на книгу, притрагиваясь пальцами к перилам, колену и лбу, и начинал тут же нажимать клавиши.
– Что за книга? – спросил Андрей первое, что пришло в голову. – Давно не видел человека с книгой.
– А… Пушкин, – сказал тот небрежно.
– Кто? – переспросил, не поверив своим ушам, Андрей.
– Черновики Пушкина. Это – моя работа: я филолог, – сказал незнакомец. – Пушкиным занимаюсь.
– Я и смотрю: необычный какой-то текст, – и, помолчав, Андрей добавил: – Пушкина изучаете, значит?
– Да, сижу вот… Волка ноги кормят, а филолога – зад. – Пушкинист достал из носа козюльку и задумчиво скатал из нее шарик.
– Разве он еще не изучен? – спросил Андрей с улыбкой.
– Да-а, его еще предстоит прочесть, – сказал задумчиво филолог.
– Кому?
– Всем нам.
– Я думал, он уже прочитан.
– Хуй там! – возразил, выходя из задумчивости, пушкинист. – За последние десять лет он еще меньше стал понятен, чем был. – С этими словами он выстрелил щелчком козюльку, и она прилипла к противоположному столбику веранды. Там уже висело с десяток высохших шариков.
– Мне кажется, берешь, читаешь – и все понятно, – сказал Андрей.
– Вот именно, что кажется, – проговорил безапелляционным тоном пушкинист. – Например, одно только место… Я сейчас над ним работаю, думаю, даже на статью натяну. В "Руслане и Людмиле", – может, помнишь? – Черномор с братом припадают к земле и слушают звон. Так вот, я почему-то уверен, что этот звон – подводный.
– Подземный, – уточнил Андрей.
– Залупу – подземный! Сказание о граде Китеже помнишь? Так вот, это тот самый звон и есть. Хочу я это доказать…
– Град Китеж, насколько мне… не изменяет память, ушел под воду во время монголо-татарского ига, а в "Руслане и Людмиле" речь о печенегах.
– Это ничего не меняет. Может, он анахронизм намеренно допустил. Он же был великий похуист. Если только удастся доказать, что звон подводный, – это сразу такие классные проходы открывает! Сразу меняет все прочтение…
– Слышат звон, да не знают, где он, – проговорил Андрей.
– Откуда эта поговорка?! Не из той же ли оперы, а? Какие проходы!.. – задумался пушкинист и вдруг встрепенулся: – А может, знают! Может, поэтому Карла и отрубил башку великану! Тут сразу такие проходы охуительные светят – можно на диссертацию натянуть.
– Еще не защитил? – спросил Андрей.
– Одну защитил, надо за докторскую браться. Теперь в похуистическом ключе.
– Как это?
– Такой постмодернистский эксперимент в духе новозастойного похуизма. Он же был похуист – вот и надо использовать его метод. – Пушкинист спустил ноги вниз, пересев лицом к Андрею. – Как он забил на традицию, так же надо забить на все пушкиноведение – да и на него самого, – тогда-то откроются новые проходы. Может, даже целая философия – "пушкинизма". Классно… – проговорил филолог мечтательно и стряхнул пепел уже второй сигареты.
– Ясно… А почему – Пушкин, – спросил Андрей, – а не кто-нибудь другой?
– Если честно, я сам об этом не раз задумывался, – проговорил пушкинист, подняв брови. – Просто как-то так получается… Занимался им еще в универе, ради прикола, ― потом было уже поздно что-то менять. И так все в жизни: хотел с девушкой перепихнуться – и женился… А потом дети пошли…
Он выпятил губы, сердито нахмурил брови и стал чесать двумя пальцами спинку носа, попробовал играть на нем, как на флейте. Затем состроил отрешенную мину, словно погрузившись в размышления, и сказал, не выходя из задумчивости:
– Сам бы я лучше Барковым занимался… Вот где настоящий похуист прошлого. Это же он, а не Пушкин, создал и язык, и литературу, Пушкин – лишь способный ученик. Я даже думаю, что это он себя изобразил в Сальери, а Баркова ─ в Моцарте. Но попробуй заикнись на ученом совете – прощай академическая наука! Если, конечно, не сам устанавливаешь правила… Ты где, в "Химреагентах" отдыхаешь?
– Проездом остановился.
– Ну все равно встречал, наверно… Там сейчас веселая компания симулякров собралась. Среди них есть лысый еврей – рожа у него цветная, волосы как щетка. Самуил Натанович, кличка Солнцедар. Пушкина трактует, как воплощение света на земле, причем в буквальном смысле. "Солнце русской поэзии"! Выискивает у него коды солярных мифов… Маразм крепчает. Я в "Ароматике" с семьей релаксирую – не от "ароматов", а от "Ароматических углеродов". Здесь прихожу от семьи отдохнуть… Кстати, сколько сейчас времени? – Он вдруг спохватился, хватая книгу, папку, ручку, карандаши. – Я же на ужин опоздаю!..
Они пошли вдоль обрыва, какое-то время им было по пути. Солнце, огромное, мглистое, плавясь красным золотом, стекало в лиловый дым над горизонтом. Им далеко был виден лес по вершинам, почти до самого города, но смотреть из-за ослепительного, повисшего вровень с обрывом огненного шара, было невыносимо.
– Мне не нравится солнце, – сказал вдруг пушкинист. – Не знаю почему… Что-то в нем есть ― злокачественное. Холодное, ненасытное. Именно – холодное. Оно мне напоминает изнуренную самку, которая уже и не может, а все равно продолжает рожать и рожать мириады уродов…
– Ты тоже это заметил? – спросил Андрей.
– Что заметил? – остановился на развилке пушкинист.
– Что мы не совсем то, за что себя принимаем, – произнес Андрей выжидательно.
– Слишком яркий свет… – произнес с раздражением его собеседник; он, очевидно, был уже недоволен разговором. Повернулся к Андрею и не мог поднять глаз из-за слепивших лучей. – Я, конечно, понимаю, что его в действительности нет, но лучше бы он был, однако не был бы "вещью для меня". То есть свет… Мне туда, – пушкинист показал в сторону ответвления тропинки и протянул для прощания руку: – Может, еще увидимся.
Они расстались. Андрей пошел дальше вдоль берега, а филолог углубился в бор, его сутулая фигура еще долго была видна среди сосен и оранжевых лучей, просеянных сквозь хвою и напоминающих огненный скат шатра. На ходу он жестикулировал, видимо, продолжал спор с самим собой.
Дверь в их комнату оказалась незапертой, Андрей толкнул ее и увидел на своей кровати Зою. Она листала взятый им в дорогу томик "Уолдена".