Ун никогда и нигде не слышал столько отборной брани. А майор выдавал одно ругательство за другим с легкостью знатока.
– Твои столичные покровители думают, что я болтаю. Они там проснутся, только когда островные дикари заберутся к ним в кровати и начнут резать глотки. Нет, нет. Я больше не дам над собой смеяться. Я своего добьюсь! Тарри, сколько там еще?
Из люка в брюхе птицы выпрыгнул невысокий солдат-норн. Он отсалютовал и доложил:
‑ Погрузка закончена, господин майор!
‑ Отлично. Пять минут до отлета... – он резко повернул голову, и Ун увидел в желтых глазах, отдающих краснотой ржавчины, неподдельное удивление. – Вы оба почему еще здесь?
Это разозлило. Что значит «оба»? Он никак не связан с соренским выродком. Он имел право находиться здесь! И имел право на достойное обращение. Или хотя бы на шанс.
‑ Господин майор, я приписан к вашему подразделению...
‑ Ну и что? Приписан и будь приписан, если так нравится. Жалование тебе не из моего кармана платят. Быстро отошли.
Наверное, существовали правильные слова, которые могли бы переубедить его, но майор не оставил времени на их поиск. Он поднялся внутрь птицы, скоро за ним последовали и солдаты, посматривавая в сторону чужаков с любопытством и вроде как презрением. Люк закрылся, из вентиляционных решеток, напоминавших жабры, начал вырываться гул.
Пришлось отходить, и со стороны, издали, беспомощно смотреть, как железная птица подрагивает, ощущать, как дрожь от нее проходит через бетонные блоки и отдается в черепе, слышать, как негромкое урчание становится оглушительным воем и наблюдать невероятное: как огромная машина медленно поднимается в воздух, который подрагивает и искажается под ее крыльями, как она все увереннее и увереннее набирает высоту, а потом начинает двигаться вперед, точно по невидимой дороге, проложенной прямо над верхушками деревьев.
Бесполезная надежда все настойчивее и настойчивее шептала: «Они сейчас повернут назад! Как же иначе? Они не могут оставить меня!» ‑ и тем болезненней оказался момент, когда железная птица скрылась из вида и песня ее смолкла где-то далеке.
Ун не хотел верить, но больше не сомневался – за ним никто не вернется.
Глава XXXI
Новая отметка получилась кривой, но Ун оставил ее как есть, положил карандаш на тумбочку и пересчитал «засечки» на бледно-серых обоях. Их было девять: девять маленьких, едва заметных черточек над грядушкой кровати. Девять дней. «Только девять дней», ‑ подумал Ун мрачно, уперся локтем в подушку, поднес ко рту тлеющую самокрутку, затянулся горечью и выдохнул седой дым, на мгновение скрывший от глаз этот жалкий календарь.
Листья опять попались порченные: Ун надеялся, что тревоги о будущем и воспоминания о кошмарах прошедшей ночи утонут в тумане приятной дурноты, а вместо этого почувствовал стыд. Никкана, мать Варрана, приняла его радушно, предложила кров, еду, даже взялась обстирывать. А что он? Если так пойдет и дальше, то и одеяло, и простынь, и эта занавеска перед дверью, расшитая желтыми цветами – норны вешали их повсюду – в конце концов, насквозь провоняет.
Ун затушил недокуренную и до половины самокрутку, прицелился, нетвердой рукой метнул ее в стеклянную полусферу, заполненную пучками сине-зеленого горе-мха, и тут же пожалел об этом благородном порыве. Ветер втащил в открытое окно обрывки разговора, слух обожгли резкие ноты норнской речи.
В столовой на первом этаже Никкана продолжала громко рассказывать о чем-то своему очередному утреннему гостю.
«Нет, – усмехнулся Ун, – вонь вам придется потерпеть, дорогая хозяйка. Я достаточно плачу за постой».
Просто не всякая плата бралась деньгами.
Сначала Ун не понимал, почему каждое утро в доме Никканы завтракают новые гости, иногда к ней заглядывал один норн, а порой ‑ сразу трое или четверо, не понимал и почему они так пялятся на него, и почему хозяйка при этом сияет от гордости, но вскоре сообразил, что происходит. «Да я выставочная псина на деревенской ярмарке!» – пробудившаяся досада была искренней, бурлящей. Ун начал отвечать на восхищение гостей озлобленным взглядом. Позорище. И даже то, что в первые дни после встречи с майором он был не вполне в своем уме – его не оправдывало. Надо было держаться с холодным спокойствием и не слишком сильно принимать непрошенное внимание на свой счет.
Ун перевалился на спину и уставился на пожелтевший, выцветший портрет, висевший на противоположной стене. Такой фотографической карточки прадеда он нигде прежде не видел, должно быть, ее вырезали из древней газеты времен самой Объединительной войны. Генерал держал в руках карту и смотрел направо, за пределы кадра. Вид у него был совершенно непарадный: края маскировочного плаща обтрепались и кое-где сделались совсем рваными, рукава покрывали грязные разводы, волосы всклочил ветер, а на пятнистом лице запечатлелась усталость, копившаяся не один и даже не девять дней. Но вот взгляд предка оставался твердым, внимательным.
«Они приходят увидеть вас», – подумал Ун не то с укором, не то с завистью. В нем норны пытались разглядеть тень своего давно ушедшего героя, хотели убедиться, что его смелость, упорство и решительность все еще живы. И что же представало перед ними?
Ун накрыл лицо ладонью, краснея, словно зрители прямо сейчас выворачивали его наизнанку и изучали, безуспешно силясь отыскать среди россыпи пороков хоть что-то хорошее. А если бы они знали, что происходило в зверинце... Нет! Они не знают и никогда не узнают, что там было. Хотя, если бы и узнали, то что с того? Для полнейшего позора хватило и одной единственной сцены его первого прибытия в дом Никканы.
На обратном пути от погрузочной площадки Ун выкурил три или четыре самокрутки, и вышел из «Вепря» на подгибающихся ногах, совершенно не соображая, где находится и что за двухэтажный дом вдруг вырос перед ним, слыша приветствия норнов, но не вслушиваясь и даже не пытаясь понять родной язык. Все было таким смешным, пространство чуть изгибалось, предметы дрожали, двоились, и лишь на следующий день, проспавшись как следует, он понял, что не двоились только сами норны. Просто встретить его вышла почти вся семья Варрана: его мать по имени Никкана, старшая сестра Таллана, муж сестры – башмачник Шеттир, и пятеро их детей, трое сыновей и две дочери, старшие из них должны были вот-вот закончить школу, а младший только-только в нее поступить.
Они ничем не выказали отвращения к разбитому, слабовольному телу, представшему перед ними, и Ун порой не знал, что должен чувствовать: презрение к их неразборчивости и раболепию или благодарность за бесконечную снисходительность.
«Это не раболепие и не снисходительность, – строго напомнил он сам себе, – я раан. Они обязаны проявлять уважение ко всем раанам». К тому же, Никкану можно было назвать какой угодно, но только не неразборчивой. В ее доме царил совершенный строгий порядок, любое недостойное поведение пресекалось, и даже раану она не побоялась бы сделать замечание. Просто прадед значил для норнов слишком многое и его потомку они были готовы простить больше, чем остальным.
«Что ж, не стоит платить за гостеприимство болотной тиной».
Гости Никканы хотят видеть правнука славного полководца? Они его увидят. Он будет держаться достойно и в очередной раз проделает свой ежедневный ритуал, тем более что первая часть его уже была выполнена, и новый день получил отметку на стене.
Несколько минут Ун потратил, пытаясь привести себя в порядок, кое-как заправил помятую рубашку, почистил ботинки, пригладил волосы. Убедившись, что не выглядит совсем уж как последний забулдыга, он подошел к столу и взял конверт. Судя по печатям и потрепанным углам, письмо пропутешествовало сначала в зверинец, затем в штаб господина майора и только оттуда – в почтовую службу Хребта. «Может, не стоит ничего никому показывать?» – в последний раз попытался переубедить самого себя Ун, но окончательное решение он принял еще накануне вечером и теперь спрятал конверт в карман, подошел к порогу, откинул узорчатую занавесь, открыл дверь и с тяжелым вздохом вышел в коридор. Старый дом приветствовал его таким же тяжелым вздохом иссохших досок.