Я так и не выяснила точно, когда или как они познакомились, но был, пожалуй, бесшовный переход от Рональда Папена к Хейко Микулла. Возможно, он увёл её у моего отца. Или она влюбилась в Хейко и завела с ним любовную связь. Может, в Плитвице-88. Но это означало бы, что я, возможно, была ребёнком вовсе не своего отца, что я решительно исключаю, потому что ни в коем случае не хотела бы быть дочерью Хейко. Уж лучше быть дочерью Смутного, чем дочерью Нестерпимого.
Хейко и мать произвели на свет сына и поженились перед его рождением. Она взяла его фамилию, и с тех пор я одна Папен среди троих Микулла. Хейко, Сьюзи и Джеффри Микулла. Они называли его Джефф или Джеффи, как какого-нибудь кокер-спаниеля.
Я на шесть лет старше него, вот я уже хожу в школу, но это никого не интересует, потому что у Джеффа колики и его постоянно нужно носить на руках. Вот мне уже восемь, и я выполнила норму по вольному плаванию, но это прошло незамеченным, потому что Джеффи начал ходить. У меня успехи в учёбе, как и во всём остальном, но этого никто не видит, тогда как Джеффри что ни сделает, всё на виду. Это просто человекообразный буй-ревун, который приходит в движение при малейшем душевном потрясении.
Преимущество такой семейной конструкции состояло в том, что меня чаще всего оставляли в покое. Это эвфемистическое описание того обстоятельства, что ни одной душе на свете не было дела до меня. Я не обижалась за это на маму, я ведь ничего другого и не знала, и даже чувствовала себя вполне хорошо в своей невидимости. Никто не говорил мне, когда я должна ложиться спать, никто не ругался за постер на стене в моей комнате или на беспорядок в ней, потому что ко мне попросту никто не заглядывал.
Но иногда мне этого хотелось. Тогда я сидела за письменным столом и рисовала или воображала себе, как входит мать, подходит ко мне, ерошит мне волосы на затылке и хвалит. За это я подарила бы ей картинку, а она прилепила бы её на холодильник. Но никто ничего на холодильник не лепил.
Это звучит грустно. А ведь при этом у меня всё было хорошо. У меня была просторная собственная комната и даже половина ванной. Вторую половину использовал Джеффри, которого я втайне называла Креветкой, для меня это было тогда символом хитренького, червеобразного существа, лишённого всякой привлекательности или хотя бы теплокровного человекоподобия, которое иногда могут выказывать даже амфибии. Я прямо-таки ненавидела моего младшего полубрата, при этом его вины не было в том, что он любименький желанный сын рядом с нежеланной навязанной падчерицей. Гоффри то, Гоффри сё.
Пока мама и Хейко обсуждали добычу бессмысленных вещей, которыми они всё больше забивали дом, я проводила своё детство в старании стать как они, то есть ориентированной на потребление и себялюбие. На этом месте я могла бы схитрить и заявить, что всегда была социально востребованной, членом команды следопытов или хотя бы успешной спортсменкой. А то и вовсе проявившей ранний интерес к политике. Но я и по сей день не состою ни в каком объединении, а политику всегда находила унылым занятием. Правда такова, что я была эмоционально запущенной, но материально избалованной дочерью. И что Хейко и Сьюзи Микулла скорее предпочли бы сыграть в гольф с самим чёртом, чем провести со мной хотя бы минуту дольше необходимого. Не удивительно, что отчим и мать казались мне совершенно дефектными.
Говорят, что у собак нет чувства насыщения. Сколько ни суй ей под нос лакомство, она не отвернётся, а будет всё хватать. Даже если уже сожрала этого лакомства пять килограммов. Приблизительно такими же были и Микулла. Хейко сделал состояние на долевом участии. Он покупал и продавал фирмы. Инвестировал в идеи других. На его языке это называлось: «Я торгую иллюзиями». Если он воодушевлялся какой-то фирмой, которая, например, производила белые бильярдные столы для богатых арабов, то покупал долю или сразу всю лавочку, завязывал контакты с состоятельными клиентами, организовывал дело заново и, если оно функционировало, продавал предприятие дальше. Разумеется, у нас к тому времени тоже был белый бильярдный стол.
Хейко и мама постоянно были куда-то приглашены и объехали пол-Европы, присматривая какие-нибудь инвестиционные возможности. Фитнес-тренажёры для отеля. Последний автомобиль Джона Леннона. Ферма, на которой начиняют гусей. Хейко никогда не интересовался людьми, чьи предприятия или продукты он покупал. Безошибочный инстинкт монетизации идей гнал его вперёд.
Любила ли его моя мать, любовалась им, боялась его или чувствовала всё сразу, я не знала. Их отношения были для меня тогда загадкой, как и их общая история. Вообще-то они часто спорили, и если между ними воцарялся мир – по-другому это и не назовёшь, – мне было более жутко, чем когда они швыряли друг в друга пакости или дроблёный лёд, поскольку Хейко выказывал недовольство её стряпнёй. В чём, кстати, был совершенно прав.
В мирные фазы они ворковали и обращались друг с другом настолько сладострастно, что постоянно возникало чувство, будто я ворвалась на их интимное свидание. Поэтому я делалась ещё более невидимой, чем обычно, и буквально исчезала в своей комнате. Или у Делии.
Делия пристрастила меня в одиннадцать лет к курению. Она жила по соседству, и её отец заседал в правлении DAX, индекса курсов акций. Поэтому он пользовался личной охраной, за ним каждое утро приезжала машина с кондиционером, словно он был экзотическим деликатесом, и вечером доставляла домой. Хейко ему завидовал. Но в то же время был доволен тем преимуществом, что в силу особости соседа наша улица хорошо охранялась и он мог сэкономить на сигнализации. Наша не включалась уже несколько лет, потому что однажды мама в четыре часа спьяну упала в бассейн, и вой сигнализации разбудил половину Ханвальда.
Делия посвятила меня и в искусство кражи, мне не было ещё и четырнадцати, когда в наших набегах на торговый центр Кёльна я умудрилась наворовать на пару тысяч евро косметики, которую потом продавала в школе по твёрдым ценам. При этом в деньгах я не нуждалась. Гораздо больше для меня значило восхищение маленьких девочек, которые заказывали мне губную помаду или румяна. Я вытягивала из их кошельков сложенные карманные деньги и тут же забывала про них. Потом теряла или обнаруживала после стирки в каждых своих джинсах комочки десятиевровых купюр.
Дружба с Делией, которая была старше меня и уже два раза оставалась на второй год, продержалась до тех пор, пока я сама не отстала от своего класса. После этого она уже не захотела иметь со мной дел, потому что я была для неё маловата. Ведь я была тогда только в восьмом классе, а ей-то полагалось быть уже в одиннадцатом.
Она меня бросила, а я не заметила в этом роковой зависимости: смутный отец меня бросил, мать меня в некотором роде забросила, а теперь ещё и Делия. В то время как раз эти три личности имели для меня большое значение. Я не осознавала, но это, разумеется, имело последствия, потому что с тех пор я всё больше боролась со своей неприметностью. Я выступала против, потому что хотела быть видимой. И это мне в конце концов удалось, пусть и не так, как я втайне желала.
Охрана торгового центра поймала меня за руку, когда я засунула себе под пуловер набор кисточек для макияжа. Он выпал на пол. Это было досадно, потому что футляр разбился, а мне ещё пришлось за него заплатить. Я попала на доску позора и получила запрет на вход в торговый центр, но хуже всего было то, что они позвонили маме. Она не ругалась, но полностью игнорировала меня, когда приехала в службу охраны. Ей прокрутили видеозапись с камеры наблюдения, объяснили порядок следующих шагов, и она ещё даже начала флиртовать с этим типом. Дескать, неужто и впрямь каждый закоулок под наблюдением. И что у него, пожалуй, орлиный глаз. Она называла его «инспектор» и прикидывалась дурочкой. И наконец спросила, нельзя ли будет – за умеренный взнос, в виде вознаграждения за его осмотрительность – рассматривать этот случай как учебный эпизод. Он даже задумался, но потом сказал, что уже отчитался по этому происшествию, теперь поздно. Мама за долю секунды произвела впечатляющую смену выражения на лице и застыла как свеча, погашенная в склепе.