Ей казалось, что она разгадала тайну внутреннего мира дорогого сердцу человека: он сильный и смелый, внешне такой брутальный, но где-то в сердцевине своей – незащищенный и одинокий, не понятый традиционно выжимавшей соки из загнанного «кормильца» вздорной женой, настоящий мужчина, нуждающийся в ласковой соратнице-подруге, которую уже, конечно, разглядел в своей верной Олечке… Но роковые десять лет разницы в возрасте останавливают его признание, думала она: боится показаться смешным стариком молодой еще и красивой женщине, придирчиво перебирающей назойливых поклонников. Может, нужно дать ему понять, что она открыта для серьезных отношений, но как? Написать письмо и, например, принести вместе с отпечатанными документами? Эта мысль обжигала ледяным огнем: если она ошиблась, и никаких чувств с его стороны нет, тогда после такого – только увольняться. А это значит, никогда не увидеть его больше. И очередной тесно исписанный лист, порванный на мелкие клочки, исчезал в водопаде школьного унитаза.
Но, как бы там ни было, а настоящая жизнь с некоторых пор идеальной во всех смыслах секретарши Оли проходила на работе; дома, где стало вдруг неспокойно и неинтересно, она лишь вынужденно находилась в промежутках, чтобы немножко поспать и чем-нибудь ублажить стареющую маму, вновь атакуемую приступами страха одиночества. «Я все одна и одна целыми днями, – жалобно говорила та. – Тебе работа дороже матери… А эта твоя сверхурочная вообще меня доконает!»
Если б она только знала, что это была за дополнительная нагрузка, на которую безропотно согласился ее глупенький Олененок! На самом деле Оля иногда ездила на автобусе – час туда и час обратно! – на другой конец города, на проспект 100-летия Владивостока, что в районе Второй Речки, и описывала круги вокруг дома, где жил возлюбленный; надев темный плащ и спрятавшись за кустом, караулила в темноте неподалеку от подъезда и, проскользнув на лестницу дома напротив, когда кто-нибудь оттуда выходил, дежурила там, стоя у подоконника и тщетно силясь увидеть любимую тень в одном из двух ярко освещенных, но почти всегда наглухо зашторенных окнах директорской квартиры. Вот какая была теперь у Оли сверхурочная неоплачиваемая работа, от которой никак нельзя было отказаться…
Жил Юрий Иванович в простой девятиэтажной «коробочке» – светло-бежевой, с коричневыми углами и квадратной башенкой наверху – прямо у подъезда Олечка, конечно, стоять не осмеливалась, вполне закономерно опасаясь встретиться там с ничего не подозревающим шефом лицом к лицу и вмиг навсегда превратиться в соляной столп от его первого же удивленного взгляда. Но однажды, поздно вечером, стоя на своем обычном наблюдательном пункте, – жильцам она уже давно примелькалась и никакой опаски у них не вызывала – влюбленная вдруг поняла, что на заповедной двери сегодня сломан домофон. Сердце упало, и поджилки затряслись, но, пригнув голову, она мужественно пересекла узкий двор, почти умирая со страху, с зажмуренными глазами влетела в подъезд, взмыла стремглав на два лестничных пролета… И вот она – простая железная дверь, обитая мореной вагонкой. Олю нешуточно тошнило от волнения; она огляделась, прислушалась: нигде никого, и полная тишина кругом. Дерзость ее простерлась до таких пределов, чтобы подойти вплотную к двери и припасть к ней пылающим ухом – донеслись как будто отдаленные звуки футбола, но это вполне могло и почудиться… Зато за соседской дверью что-то громко брякнуло, и, оглушенная ужасом, Оля кошкой дунула почему-то не вниз, а вверх, не чуя ног и давясь колотящимся сердцем. Она опомнилась только на последнем этаже, где оказалась одна лишняя дверь, а за ней – узкая и темная лесенка, ведущая выше. Сама не зная зачем, она медленно поднялась по ступенькам, толкнула еще какую-то узкую дверцу – и вдруг оказалась в той самой плоской башенке, из тех, что венчали каждую хрущевскую «коробочку». Достала смартфон, осветила похабно исписанные и гнусно размалеванные стены, поддела носком ботинка пару-другую раздавленных пивных банок, осторожно прошла по ковру из окурков к узкой бойнице, лишенной стекла… В отдалении жили своей таинственной вечерней жизнью огни Амурского залива, басили гудки невидимых трудяг-кораблей… Нужно было скорей уходить из этого противного и небезопасного места, но душой вдруг овладела неодолимая печаль: она незаметно добежала до середины пятого десятка, а, как смешная школьница, тайком от мамы бродит под окнами недоступного возлюбленного, да и в глазах других людей наверняка не выглядит дамой, как положено по возрасту, иначе откуда все эти: «Оля, можешь распечатать?»; «Олечка, вот тебе шоколадка»; «Оля, я к Самому – свободен?»… И по злой иронии судьбы, именно этот «Сам» – единственный в школе человек, от кого она бы хотела слышать свое уменьшительное имя, – только он и зовет ее уважительно по имени-отчеству… Сидит сейчас семью этажами ниже, смотрит футбол, закусывая его, быть может, холостяцкой заказанной пиццей… А ей хочется на час обернуться курьером и хотя бы иметь право на законном основании позвонить в его квартиру и просто увидеть кусочек прихожей, заглянуть украдкой в приоткрытую дверь комнаты… Ага – увидеть там на диване красивую женщину в атласном халате и умереть на пороге от горя! Нет, нет, не может такого быть… Оля круто отвернулась от Амурского залива и кинулась вон из башенки.
Только один раз, в конце мая, Олечка решилась поехать на Вторую Речку при свете дня: смутно захотелось посмотреть на общие декорации его жизни, попробовать взглянуть на них не своими, а его глазами, уловить, как ложатся они на его внутренний лад… – и именно тогда чуть по глупости не спалилась. Все дело в том, что уехать надолго днем в воскресенье можно было, только придумав твердую и убедительную легенду. Бэмби бестрепетно соврала маме, что ее пригласила на день рожденья хохотушка Даша из бухгалтерии. Странно было бы плотно поесть перед праздничным столом, поэтому пришлось уехать из дома без обеда – не то мама исполнилась бы смутных подозрений и приступила с проницательными вопросами.
Грустная и голодная, Олечка прогулялась вдоль вяло текущего с сопок Муравьева-Амурского в бескрайнее море мелкого грязного ручейка, давшего, однако, громкое название целому району, побродила по местному морскому побережью, представляя, что любимый идет рядом, нежно с ней беседуя, так добралась до железнодорожной станции «Вторая Речка», где почти заканчивается легендарный Транссиб, постояла на надземном переходе, любуясь панорамой нового пляжа… Поморское дитя, Оля могла бы искупаться и в мае, но больше привыкла к теплой грязноватой воде у Седанки, где теплый песок, розовые ракушки и вид на открытое море, почти без домов, как она любит, – но плавала, случалось, и в холодной чистой бухте Федорова, где раз плюнуть изрезать ноги об острую гальку, и с обеих сторон торчат неуместные небоскребы… А здесь, на окультуренном после саммита двенадцатого года[20] пляже Амурского залива, где глубина начинается почти у берега, они обязательно когда-нибудь придут купаться вдвоем с Юрием Ивановичем – тогда уже Юрой! – и непременно поплывут наперегонки. Владивосток, по анкете, и его место рождения, значит, и он из породы просоленных поморов… Обратно в его микрорайон Оля вернулась вдоль промышленной одноколейки с низким бетонным заборчиком, умиленно размышляя о том, что почти полвека назад, когда эти перекрашенные хрущевки были еще новым модным жильем, вихрастый сорванец Юрка вполне мог носиться где-то в округе с мальчишками-приятелями, и хотелось, как через стену аквариума, вглядеться сквозь зыбкую толщу времени и увидеть его – забавного, с разбитыми и зеленкой замазанными коленками… Чьим-то резвым сыном, какого у нее никогда не было и не будет.
Она вдруг оказалась перед приземистым сетевиком «Реми» – одновременно услышав протяжное бурление в собственных пустых кишках – и зашла внутрь, благо деньги «на подарок Даше» мама ей, стыдливо отводящей глаза, без разговоров выдала (Оля сразу же поклялась про себя непременно вернуться с букетом цветов и обрадовать обманутую старушку). Так уж у них исстари повелось: поступившие на карту деньги Оля тотчас снимала и, приобретя проездной на месяц и талоны на льготные школьные обеды (последнее было не совсем законно, но так делали буквально все сотрудники, выкупая у Оли же в приемной талоны, не востребованные учениками), все остальные деньги без утайки отдавала маме, добровольно взвалившей на себя бремя домашнего хозяйства; если возникала внеплановая нужда, вроде праздников или поборов, мама почти никогда не протестовала и выделяла Олененку нужную сумму. В дорогом «Реми» Оля сразу же устремилась в отдел выпечки, взяла большой сэндвич с неркой и, прихватив по дороге пол-литровую бутылку минералки, побежала к кассе – где и налетела с размаху на своего босса. Он стоял в проходе и улыбался, непривычно домашний, в кроссовках и потертых штанах, в расстегнутой джинсовой куртке; над горловиной футболки кудрявились седые волоски. Оля остолбенела, потеряла дар речи и лишь сглотнула, мотнув по-лошадиному головой в ответ на его веселое: «Здра-авствуйте, Ольга Николаевна, какими ветрами занесло вас в наши края?» Он совершенно точно не собирался обличать ее в бессовестном преследовании, вмешательстве в частную жизнь и во всех остальных грехах – а вопросительная интонация и общее дружелюбие тона мгновенно подсказали правдоподобный ответ, благо, грамотно врать за последний учебный год она научилась изрядно. «Тут у нас старенькая родственница неподалеку живет, в гости к ней иду, – непринужденно бросила Оля. – Вот забежала тортик купить…» «Тортики у них там, – неопределенно махнул Юрий Иванович. – Давайте я провожу, а то заблудитесь». Они вдвоем, как муж и жена (и многие покупатели, рассеянно на них в те минуты глянувшие, так, конечно, и подумали), пошли вдоль пестрых рядов с продуктами – Оля не чувствовала ног, а в голове стоял звон – и у высокого холодильника ее патрон со знанием дела выбрал торт среднего ценового достоинства, такой, чтоб и тетушку не обидеть, и самой не разориться. У выхода по-доброму распрощались, и, только убедившись, что Юрий уже удалился настолько, что не может заметить ее маневр, Олечка двинулась, едва дыша, к остановке автобуса… Она везла маме торт вместо цветов и улыбалась всю длинную дорогу, думая о том, что, конечно же, «Юра» к ней неравнодушен: иначе просто показал бы рукой, где кондитерский, да и пошел своей дорогой… А он позаботился. Это ведь о чем-то да говорит?