– Не надо, не продолжай, пожалуйста, – попросил Гамаюнов, откладывая гитару так, словно она стала жечь ему руки. – Зачем говорить банальности? Прошло тридцать четыре года! Целая жизнь.
– Я бы всё смогла ей простить, если бы она не напоминала тебя, – как будто и не услышала его слов Алевтина Дмитриевна. – Ведь первые года три я, как начинающий педагог, всерьёз полагала, что отец – это тот, кто вырастил, а не тот, кто зачал. Однако, когда этот ангелочек начал таскать у меня абсолютно всё, что плохо лежало, мои иллюзии пошатнулись. Мой первый муж, который её воспитывал, не был вором!
Виктор Васильевич знал, с кем он говорит. Нужно было сделать уступку.
– А я, по-твоему, вор?
– Я этого не сказала. Твоей природе присущ рационализм, который не позволяет тебе удариться во все тяжкие. Но основа её – паскудство. Ты ведь прекрасно знал, что я родила от тебя ребёнка! Но сделал вид, что не знаешь. Ей перепала только одна сторона твоей личности, не стесненная никаким рационализмом. Просто представь себя без амбиций, и всё поймёшь. Она родилась воровкой.
Тут телефон на столе опять затрезвонил. Виктор Васильевич приподнял и положил трубку. Потом спросил:
– И больше ничего не было?
– Если бы! – с горьким вздохом отозвалась Алевтина Дмитриевна. – Через полтора года меня уведомили о том, что она – в СИЗО. Какой-то подонок, в которого она втюрилась, затянул её в наркобизнес. Я отказалась её спасать – для этого требовались совершенно неимоверные деньги. Кто-то другой добился того, что все обвинения были сняты. Месяцев через восемь ей присудили условный срок, уже по другому делу. Вот после этого я о ней ничего не слышала.
– Это странно, – проговорил Гамаюнов, глядя поверх плеча своей собеседницы на обитую дерматином дверь. – Это очень странно.
– Что странно?
– То, что кому-то понадобилось спасать её от тюрьмы, потратив на это неимоверные деньги. Кто бы это мог быть?
Алевтина Дмитриевна всплеснула руками.
– Да что здесь странного? Это сделал её подельник, очень боявшийся, что она его за собой потащит! Вполне обычная ситуация. Киллер стоит дороже, чем прокурор, снимающий обвинение.
– Вот уж с этим позвольте не согласиться, – хмыкнул Виктор Васильевич. – Впрочем, киллеров среди близких знакомых у меня нет, поэтому не рискнул бы держать пари. Так ты говоришь, подельник?
– Да, разумеется. А кому ещё эта шваль могла быть нужна? Конечно, самцы от неё балдели, но никаких особо глубоких чувств она никому, по-моему, не внушала.
Тут Алевтина Дмитриевна запнулась на полуслове, о чём-то вспомнив. Спустя минуту она не без колебания проронила:
– Кто-то мне говорил тогда, что есть у неё какой-то мальчишка – очень талантливый музыкант, влюблённый в неё до одури. Скрипач, кажется. Он играл в известном оркестре – так что, возможно, деньги у него были.
– Скрипач?
– Скрипач. Или пианист. Я точно не помню. Ведь пролетело пятнадцать лет, и все эти годы мне, как ты понимаешь, было не до того, чтоб пилить опилки. Я была вынуждена работать не покладая рук. Иначе бы я банально сошла с ума!
– У тебя была бесконечно трудная жизнь, – вздохнул Гамаюнов. – Но моя всё же была труднее, притом значительно.
Тут вдруг подал сигнал второй телефон. Он озвучил номер. На этот раз заведующий взял трубку и объявил, что будет готов минут через сорок, после чего сделал звонок анестезиологу и назначил точное время. Потом взглянул на скорбно сидевшую перед ним массивную даму, которую нипочём не узнал бы, случайно встретив на улице. Алевтина Дмитриевна, конечно же, чувствовала себя оскорблённой и не замедлила поинтересоваться с оттенком мрачной иронии, на которую уж она-то имела право:
– А на каком основании вы назвали себя несчастным, Виктор Васильевич? Разве вы одиноки? Разве была у вас дочь, которая превратила вашу жизнь в ад?
– Таких у меня две штуки, – снова вздохнул хирург. – А вот что касается одиночества – тут ты сделала верный вывод, сказав о некоем раздвоении моей личности. Я ни днём, ни ночью не остаюсь один. Особенно ночью. Жена, конечно, не в счёт. Ты помнишь, как я читал тебе «Чёрного человека» Есенина? У меня до сих пор осталась эта привычка. Всем читаю Есенина, как напьюсь.
– При чём здесь Есенин? – не поняла заслуженная учительница русского языка и литературы.
– Да как при чём? Ты разве забыла, что я тебе читал? Хорошо. Я сейчас не пьян, поэтому вспомню всего лишь несколько строф.
И Виктор Васильевич, одолев минутное колебание, без достаточного надрыва продекламировал:
«Слушай, слушай! – бормочет он мне в лицо,
А сам всё ближе и ближе клонится, -
Я не видел, чтоб кто-то из подлецов
Так ненужно и глупо страдал бессонницей!»
– Хватит, Витя! – оборвала декламацию Алевтина Дмитриевна, боясь следующей строфы, про толстые ляжки. – Пожалуйста, перестань! Разве тебе трудно не быть шутом хотя бы три дня после смерти дочери?
– Трудно, трудно! Я ведь подлец, и ты никогда меня не поймёшь, будучи святой. К тебе по ночам никто не приходит, не говорит о том, что ты – мразь.
– Тебя угнетают эти ночные разоблачения? – с головой ушла в директорский тон Алевтина Дмитриевна.
– Ты знаешь, по настроению. Иногда они развлекают, как алкоголь. Но утром – похмелье.
– А ты не пробовал не быть мразью?
– Что я для этого должен сделать? Вернуть свои девятнадцать лет и не расставаться с двадцатилетней учительницей, которая растоптала ногами мои кассеты с Высоцким, крича, что это вульгарщина и ползучая клевета на Советский строй?
– А вот это подлость, – вспыхнула Алевтина Дмитриевна, царапнув ногтями по лакированному столу. – Даже от тебя я не ожидала такого, Витя! Напоминать человеку о том, как он заблуждался в двадцатилетнем возрасте под влиянием пропаганды и воспитания – это против правил приличия!
– А корить человека за то, что он был абсолютно прав в девятнадцать лет – это против правил морали.
Взгляд Гамаюнова больше не обещал ничего хорошего. Но, величественно поднявшись, директор школы решила бросить на стол свой последний козырь.
– Зря я её отправила под твой нож, узнав через интернет, где ты практикуешь, – помолодевшим голосом изрекла Алевтина Дмитриевна, взяв сумку. – Если бы Верочку привезли в другую больницу, она сейчас была бы жива!
– Не исключено.
Сказав так, Виктор Васильевич выдвинул верхний ящик стола и достал айфон, кнопочный мобильник и лист бумаги с бессмысленными наборами букв по пять-десять в каждом. Переложив всё это на стол, он в последний раз посмотрел в глаза, которые тридцать четыре года назад казались ему источающими единственный и неповторимый смысл жизни. Сейчас в них было недоумение.
– Это ваше наследство, – пояснил врач. – Извольте принять.
– Я вам его уступаю, – дала ответ Алевтина Дмитриевна. И вышла, с ненавистью толкнув перед собой дверь, обитую дерматином. Когда она вновь закрылась, Виктор Васильевич начал вчитываться в слова, составленные из букв. Три-четыре слова вдруг показались ему знакомыми – но так смутно, что даже и не имело смысла пытаться вспомнить, где он мог их услышать или прочесть. Спустя некоторое время в дверь поскреблись, и вошла Лариса. Взгляд у неё был очень пытливым.
– Виктор Васильевич, мне сейчас звонил анестезиолог. Больной уже на столе. Если вам немножко нехорошо, я прооперирую.
Виктор Васильевич посмотрел на неё внимательно. Любопытство из её глаз исчезло, уступив место лёгкому замешательству.
– Закрой дверь, – сказал Гамаюнов. Лариса быстро сделала это. Потом она повернула ключ, торчавший в замке, и стала снимать халат. Достав свой мобильник, Виктор Васильевич набрал Прялкиной. Та немедленно приняла звонок.
– Да, Виктор Васильевич!
– Что ты делаешь?
– Я? Пью кофе. А что?
– Звонил анестезиолог. Больной уже на столе. Ты всё поняла?
– Так точно, – сказала Прялкина и ушла со связи. Через минуту из коридора донёсся стук её каблучков. Он весело улетал к концу коридора, где находилась главная операционная.