Сначала дорога будет скучна. Но я готов к этому, и даже более того — само однообразие первых километров поможет войти в ритм, позволит все время весело и с нетерпением поглядывать прямо и вверх — на сдвоенный клык Шуври-Хриколя и конечно же вправо — на милую моему сердцу Караби, где лет через семь-восемь, когда, даст бог, подрастет Генка, мы еще побываем.
Кстати. Услышь я от кого-нибудь такие чувствительные слова, окрашенные в розовое и голубое, в романтику и минор («одинокий путник»), наверняка поморщился бы. Посмеивался же над самим названием гриновской «феерии»: «Вялые паруса». А себе самому позволяю…
Был и другой мотив. Соглашаясь или не споря с Олегом о том, что касается дороги, которая, быть может, соединяла в древние времена посуху Херсонес с Пантикапеем, я думал, что наиболее важными и напряженными участками на ней были ее пересечения с местными перевальными путями. Тут-то, на перевалах, и завязывались узелки.
Не будем поддаваться излишним эмоциям и впадать в преувеличения. Это — не великий шелковый путь и не путь из варяг в греки. Если говорить нынешним языком, — дорога местного значения. Но что из того? И на них случаются открытия.
Я вовсе не рассчитывал что-нибудь найти, поскольку не обладал удачливостью Олега, просто хотел побродить, посмотреть. Побережье изрезано долинами, и из каждой тянулась ниточка в горы. И даже з а горы, в недалекий Карасубазар, само название которого («базар» — торжище) говорит, чем некогда был этот город, и дальше, дальше… Похоже, что некоторые ниточки переплетались на Каллистоне.
Было и личное побуждение, сродни тому, что заставило неизвестного мне автора читанных Василием отрывков сначала искать следы Каллистона в старых книгах, а потом стремиться увидеть его въяве.
Люблю Восточный Крым, а он начинается отсюда. Собственно, «люблю» — не то, пожалуй, слово. Надо бы скромнее. По-настоящему любили его Богаевский, Волошин, которые слились с ним под конец, сами стали одним из пластов трагической истории края. Здесь и духовная их родина (особенно для Богаевского), и почва, взрастившая (скажем так) их пейзажи, а у Волошина — и многие стихи. Я же любил бывать здесь. Предпочтительно в одиночестве. А может, просто так получалось — места эти, к счастью, лежат пока в стороне от популярных туристских маршрутов.
Мне всегда нравилась дорога от Алушты до Судака и особенно сопровождающая ее на всем почти протяжении прибрежная кордонная тропа. Пунктир этой тропы напоминает наши крымские речушки. Начинаясь от родника, иногда бьющего прямо из замшелой скалы, такая речушка может вдруг снова уйти под землю, спрятаться в собственные наносы, чтобы потом так же неожиданно где-нибудь опять явиться на белый свет. Нечто подобное происходит, кстати говоря, и с известной нам историей края. Она тоже то старательно прячет свои приметы, то вдруг выставляет их будто напоказ. Пряча — задает работу археологам, выставляя напоказ — нередко ставит перед ними загадки.
Да вот одна из таких загадок — Чабан-куле, Пастушья башня, руины замка на обрывистом прибрежном мысе. Некоторые историки считают, что здесь было феодальное гнездо генуэзцев братьев ди Гуаско, другие дипломатично отмалчиваются… Если спуститься с Каллистона к морю, то до этого разрушенного замка будет по берегу километров шесть-семь пути. Может, и там побываю?
Обо всем этом я начал думать еще у Василия. Тогда же подумал, что не суть важно, доберусь ли я до этой башни. В конце концов, ничего потрясающего в ней самой сейчас нет. Она привлекает тем, что будит воображение. Мыс, одинокая полуразрушенная каменная башня, стиснутая холмами долина без какого-либо человеческого жилья… А между тем неподалеку, помнится, раскопаны древние гончарные печи. Да и башня не стояла же сама по себе, наверняка была частью замка. И вообще вокруг на этой пустынной ныне земле кипела когда-то своя жизнь…
Среди выписок тети Жени, посвященных капитанству Готии, мне как-то попалась такая:
«На море, от Керсоны (Херсонеса) до устья Танаида (Керченский пролив), находятся высокие мысы, а между Керсоной и Солдайей (Судак) существуют сорок замков, почти каждый из них имел особый язык; среди них было много Готов, язык которых немецкий».
Это из «Путешествия в Восточные страны» Гильома де Рубрука. Тринадцатый век. Я отыскал книгу в нашей домашней библиотеке, и сама личность Рубрука, сподвижника Людовика IX и Бланки Кастильской, крестоносца и великого путешественника, пересекшего континент и добравшегося до Каракорума, поразила меня.
Выписка сопровождалась меланхолическими, но и полными внутренней энергии стихами Блока:
На небе зарево. Глухая ночь мертва.
Толпится вкруг меня лесных дерев громада.
Но явственно доносится молва
Далекого, неведомого града.
Ты различишь домов тяжелый ряд,
И башни, и зубцы бойниц его суровых,
И темный сад за камнями оград.
И стены гордые твердынь многовековых.
Так явственно из глубины веков
Пытливый ум готовит к возрожденью
Забытый гул погибших городов
И бытия возвратное движенье.
Тетя Женя находила, что последние две строфы, особенно третья, удивительно точно передают существо, содержание работы археолога.
Но не о том речь. Башня вполне могла быть одной из сорока, упомянутых Рубруком. К концу пятнадцатого века она могла сменить хозяев, стать пристанищем генуэзцев, эдаких рыцарей-разбойников ди Гуаско — бог с ней и с ними. Руины и уцелевшие крепостные стены, башни Судака и Феодосии куда величественнее. Для меня важнее было другое: вспомнил. И о Чабан-куле, и об этих ди Гуаско, и об усобице, сваре, которая раздирала прилегавшую к Каллистону округу в последние годы владычества генуэзцев, перед захватом побережья турками. Не забыл, не стал чужим, могу ходить, не спрашивая дороги… И от этого становилось светло на душе.
Мамы, когда мы пришли домой, еще не было, и я предложил Лизе зайти к нам попить чаю. Она, сомневаясь, помедлила, но все же согласилась. А я обрадовался и даже не стал этого скрывать. Лизу, по-моему, это позабавило. Хотя, пожалуй, не только позабавило. Но тут все ясно: кому из нас не льстит такого рода внимание — пусть даже в нем и нет нужды? Позволительно, правда, спросить: а бывает ли такое, что в нем н е т нужды?
Вместе с тем она, похоже, испытывала некоторую стесненность. Но и тут все понятно: поздний час, мой достаточно откровенный интерес к ее особе… Допускаю, что, согласившись посетить нашу скромную обитель, Лиза сразу же подумала, что проявила слабость, и, может быть, об этом пожалела. Но я был рад.
Мамина кухня, куда мы прошли, располагала к успокоению, однако некоторая скованность оставалась. Я это чувствовал. Не потому ли Елизавета Степановна и сказала, чтобы завязать разговор, разрядить напряженность, нечто, как ей, должно быть, казалось, необязательное, нейтральное: о том, что Василий любопытный-де человек.
«Любопытный?»
«А вы находите в этом что-нибудь обидное?»
Я пожал плечами. Пожалуй, и любопытный. В том смысле, что он занятный, интересный человек. Но это же пустое, так можно сказать о каждом пятом или десятом. Так говорят, когда нечего больше сказать. Что касается моего отношения, то для меня Василий — человек непредсказуемый. Вот и сегодня неожиданностью было то, что пришлось выслушивать от него мысли, столь близкие моим собственным. Признаться, странно себя чувствуешь при этом. Надо бы радоваться: не один ты так думаешь. Ан нет, и ревность тут как тут: выходит, не так уж они и оригинальны, эти твои мысли, если их высказывает еще кто-то. Но это — бог с ним. Главное другое: когда говорит кто-то, начинаешь видеть то, чему раньше не придавал или не хотел придавать значения. А Василий шел до упора, так что и резьбу можно сорвать.