Литмир - Электронная Библиотека

— А что ты вечером делаешь? — И, не дожидаясь ответа: — Приходи ко мне. Адрес старый. — Когда Пастухов замялся, добавил понимающе: — Можешь с кем-нибудь. — Усмехнулся при этом. — Поджарим рыбку на шкаре, посидим, послушаем музыку. Подойдет еще кто-нибудь из наших. Мы по субботам иногда собираемся. Лады?

А почему бы и нет? Мама и в этот вечер дежурит, значит, можно отлучиться, не рискуя ее обидеть. Тут же подумал о Даме Треф: если согласится составить компанию, то опять будет вечер вместе…

— Хорошо, — сказал Пастухов. — Часиков в восемь-девять?

Елизавета Степановна приняла предложение неожиданно легко. Хотя почему, собственно, «неожиданно»? Не предлагал же он что-нибудь из ряда вон выходящее. Но отказ представлялся возможным (мало ли что у нее на уме) и был бы неприятен.

Она посмотрела уже знакомым дружески-насмешливым взглядом, в котором при желании можно было прочесть и поощрение (ну-ну…), и удивление (скорее всего, деланное). Пастухов ждал расспросов, куда это он ее зовет, но Елизавета Степановна сказала:

— Смотрите не ошибитесь во мне. Я человек не очень компанейский…

Он, однако, ошибиться не боялся, ответил:

— Считайте, что я хочу показать вам уголок старого города. Только и всего.

Но если говорить точнее, это был «не совсем город». Диденки жили в лабиринте улочек и переулков (поистине лабиринт с неожиданными поворотами, тупиками, лесенками, глухими стенами) выше Аутской церкви. А сама Аутка (позже переименованная в Чехово) еще на памяти Пастухова была отдельным, хотя и примыкавшим к городу вплотную селом, поселком с колхозом, виноградниками, табачными сараями и плантациями, садами. Сейчас ее теснили новой многоэтажной застройкой. Маленькие домишки, в том числе и чеховский Дом-музей, казались в этом окружении рыбой в сети, отарой овец, загнанных в кошару. Они были обречены. Все, кроме чеховского дома, которому, съежившись, предстояло жить в одиночестве среди крупнопанельного, стандартного многоэтажия, как золотой рыбке в аквариуме. Сомнительная честь, и все-таки честь.

У Диденок еще с довоенных времен был здесь свой дом.

Пастухов бывал у них и в школьные годы, и потом — и всякий раз чему-нибудь удивлялся. Осенью — необыкновенно красивой, сплошь усыпанной оранжевыми плодами хурмой. Когда облетали листья и обнажалась древесная плоть, хурма в отличие от других деревьев становилась еще красивее — до неправдоподобия. Казалась похожей на райское дерево. Зимой привлекали внимание цветущие прямо во дворе лесные подснежники, похожие на потупившихся гномиков, весной — корявый, колючий, казавшийся нелепым и ненужным, отжившим свое старый миндаль, который вдруг в одночасье празднично преображался, укрывшись бело-розовой пеной — в первый миг не понять было: то ли снега, то ли все-таки цветов. А всего лучше был сам двор — дворик южного, приморского городка, крохотный и в то же время имевший свои укромные уголки. В одном из них, у высокой подпорной стены, напоминавшей крепостную циклопической кладки стену, они и собирались мальчишками после удачной рыбалки поджарить на шкаре ставридку или луфаря.

Подражая взрослым, покуривали тайком и травили «за жизнь». Как давно это было!

— Налетай, критикуй, — добродушно говорил Василий. — В самом деле: тупые провинциалы. Им сокровище доверено, а они…

— Перестань ерничать, — сердился Пастухов. Не столько сердился, сколько запоздало досадовал: зачем поддался случайному порыву? Не надо было приходить — на шута ему этот визит к чужому, в сущности, человеку! И Лизу потащил с собой… Что он знает о Василии за эти последние десять лет? Да и раньше что их связывало?.. И не надо было ввязываться в разговор о местных, будь они неладны, проблемах. Кроме неловкости, ничего не получится. Хватит, поговорил с Ванечкой…

И добродушный тон Василия казался теперь притворством. Мы-де сермяжные, лапотные…

— А помнишь, как ты извинялся перед Филькой? — рассмеялся Василий, будто не замечая кислой мины Пастухова.

Пастухов помнил, но ничего не находил в том случае — когда это было! — и пожал плечами.

— Что за Филька? — спросила Елизавета Степановна.

Как это ни банально, но удивительная все-таки штука — человеческие отношения! Ведь не Филька ее интересует, а Пастухов: перед кем и по какому поводу извинялся? Почему это запомнилось?

— Моя собака.

— Вот эта?

Рядом лежал на земле, откинув лапы в сторону, здоровенный пес.

— Нет, это Филипп Второй, а то был Филька Первый. Умер. Мама говорила, что он вынянчил меня. Умнейший пес. В школу провожал и ждал, когда кончатся уроки. Когда первый раз отправились на рыбалку в лодке, а его не взяли, оставили на берегу, он бросился в море и поплыл следом. Представляете? Пришлось взять на борт.

— А при чем тут Александр Николаевич?

— Это было уже в другой раз. Санька нечаянно ударил его, и довольно сильно.

— И что?

— Ничего. Филька отскочил в сторону. Простил, все понял. Он был умнее нас, дураков. Это если б меня ударили, он не стерпел бы. И то научился различать, когда баловство, а когда драка.

— И что же?

— Да ничего. Санька начал извиняться: «Прости, — говорит, — Филька. Я нечаянно».

«Собачий день какой-то», — подумал Пастухов, вспомнив утреннюю встречу с бездомным псом, и сказал:

— А Филька говорит в ответ: «Ладно, чего уж там — прощаю…»

Елизавета Степановна развеселилась:

— Сколько же вам лет было?

— Да лет по восемь.

— А знаешь, — сказал Василий, — я тогда первый раз тебя по-настоящему заметил. Как сейчас помню: вот этот, думаю, будет моим другом…

— И что же?..

А Пастухов с необыкновенной ясностью вспомнил, как они тогда все переругались. Это было на Желтышевском, в те — теперь уже такие далекие — времена еще пустынном, диком пляже, куда они ходили купаться. Чуть дальше прямо к морю террасами спускались ливадийские виноградники, на которые они осенью совершали, случалось, набеги, а здесь берег был неприветлив, пляж узок и волны в шторм подтачивали крутые, поросшие грабинником и порослевым дубом шиферные склоны.

Началось с того, что все начали визжать и хохотать, когда он извинился перед Филькой. А Любочка Якустиди обозвала его дураком и собачьим подхалимом. Санька сделал это машинально, ни о чем особенно не думая (тетя Женя говорила, что, если неправ, извиниться нужно даже перед самой сопливой девчонкой), но Любочкины слова поразили в самое сердце, и он, чтобы быть как все, сказал: «Вы что — шуток не понимаете?» И даже начал для большей убедительности паясничать, стал на колени, молитвенно сложил руки, как герой недавно виденного индийского (или про Индию?) фильма, сказал: «Извините меня еще раз, Филипп Васильевич!» (Васильевичем назвал пса, паршивец.) Тут кто-то с визгом прыгнул на него сверху, кто-то еще сверху, и пошла куча мала. Филька, кстати, с удовольствием принимал в этом участие. И когда клубком, цепляясь друг за друга, все они скатились в воду, пес бегал по берегу и громко лаял.

А когда уже шли домой, Василий сказал вдруг: «Сами вы дураки. А Филька все понимает. И Санька правильно извинился. Я сам, когда обижу его, извиняюсь. Филька сразу понял, что Санька ударил его нечаянно. А попробуйте кто-нибудь специально, нарочно ударить! Хотел бы я посмотреть. Ну? Может, ты, Шкиля, если такая умная и не веришь?»

Шкилей дразнили Любочку за худобу — тонюсенькая была девочка. В «шкиле» было что-то и от скелета — «шкилета», и от кильки.

«Очень нужно мне, — надменно ответила Шкиля, — вас, дураков, проверять…»

Неужели Василий не помнит всего этого, запомнил только одно? Или не хочет помнить? Странно все-таки устроена наша память…

А Любочка умела быть надменной уже тогда… Что правда, то правда. Но какой беспомощной и несчастной она выглядела десять лет спустя, прощаясь со своим Саней! Будто знала, что прощается навсегда.

— А где сейчас Любочка? — спросил Пастухов.

Уже спрашивая, подумал, что вопрос и неожидан (о Любочке ведь речи не было), и, пожалуй, неуместен, но Василий подхватил его:

39
{"b":"933441","o":1}