Свобода слова, печати, совести, амнистия политзаключенным, отмена косвенных налогов, 8-часовой рабочий день, свобода профессиональных союзов.
По всему рабочему Петербургу обсуждалась петиция.
Весь рабочий Петербург бастовал. Стачка, начавшаяся 3 января на Путиловском заводе, разыгрывается в одно из наиболее величественных проявлений рабочего движения.
В канун рокового воскресенья Петербургский комитет большевиков сделал последнюю попытку предупредить рабочих, превратить мирное шествие в революционную демонстрацию, а быть может, и в начало вооруженной борьбы.
Но тех, кто призывал запастись оружием, стаскивали с трибуны. Запасались праздничными платьями. Ждали утра, не ложась спать.
9 января. Петербург. Утро.
Со всех сторон с окраин с тихим пением псалмов мимо конных патрулей, осеняя крестным знамением царские портреты, к дворцу идут толпы обездоленных.
Ко дворцу их не пускают.
На заставах, на улицах запели сигнальные рожки. Но люди поют громче. Они даже не сразу расслышали залпы.
Петербург гремит выстрелами и окутывается пороховым дымом.
9 января. Петербург. Вечер.
Кажется, что город захватил неприятель и его конные и пешие патрули охраняют черное безмолвие.
Жизнь притаилась за стенами домов.
В каждом, без исключения, говорят только об одном – о сегодняшнем дне.
Его символом стала кровь на снегу и пробитые пулями, изодранные казацкими нагайками портреты царя, царицы, церковные хоругви.
Трупы уже успели убрать.
Приоткрываются шторы окон, глаза прощупывают тьму.
Господа из гостиных чуть ли не с упоением говорят об утренней «баталии», любовно живописуют мертвую старуху с выскочившими на панель от удара шашкой глазами, улыбаются, как анекдоту, рассказу о мальчике, снятом пулей с дерева и упавшем в сугроб головой. «Одни ноги так и застыли…»
Петербург переживает воскресную трагедию.
Плачет Выборгская сторона, стон стоит на Васильевском острове, рыдают каморки, бараки, подвалы.
Плачут.
Еще утром заботливые руки женщин обрамляли гирляндами бумажных цветов портреты царя.
Те же руки в ярости сорвали гирлянды вместе с портретами.
Плачут без слез, их уже выплакали. Без слез дают клятву и тушат лампады у образов.
И многим не верится, что это только вечер того же воскресного дня 9 января, в утро которого с верой, надеждой, с протянутыми руками шли они к царю.
Нет больше веры в царя. Вечером 140 тысяч петербургских манифестантов и несколько миллионов российских тружеников уже надеялись только на себя.
Один день!
Но «революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни».[3]
Скорбь уступила место гневу, руки, воздетые к небесам, потянулись за оружием. Царизм сам подал сигнал рабочим.
На Васильевском острове по мостовой булыге с грохотом катились бочки, выламывались ворота домов, срывались вывески магазинов, летела из окон мебель.
Росла первая баррикада первой русской революции.
Правда оказалась на стороне большевиков. Нет, не мирные шествия, а непримиримая классовая, гражданская война с оружием в руках может привести к победе.
Царизм не в первый раз, хотя впервые столь нагло, открыто, применил оружие против мирных людей.
И «мирные» могли ответить ему только тем же.
Ночью 10 января городовые отсиживались за закрытыми дверями: боялись нападения. Рабочие добывали оружие.
Но рабочему классу еще предстояло научиться применять его в бою.
9 января Дубровинский шел вместе с рабочими. Шел, уже зная, чем окончится это шествие. Шел, рискуя получить пулю или быть зарубленным казацкой шашкой. Шел, так как не мог не идти, не хотел отсиживаться.
Это шествие к Зимнему – расплата за развал работы в социал-демократическом комитете столицы. Это и его былое примиренчество.
Он шел и потому, что знал, если останется жив, то уже вечером будет строить баррикады, добывать оружие, сколачивать рабочие дружины. Он шел вместе с другими большевиками столицы. Меньшевики избрали роль зрителей и свидетелей.
Дубровинский уцелел. И вечером 9 января действительно строил баррикады, добывал оружие, формировал рабочие отряды.
Необходимость нового съезда партии теперь, в условиях начавшейся революции, была столь бесспорна, что Дубровинский не считал себя вправе заниматься только повседневной, текущей работой. Пусть даже важной, но легко исполнимой другими товарищами. Работой на столичных фабриках и заводах. Ведь он член ЦК, и Центральный Комитет не должен остаться в стороне от созыва съезда.
Необходимо созвать Пленум ЦК. И хватит говорильни. Пора практически реализовать требования о созыве съезда.
Эти мысли Дубровинского совпали с мыслями и настроениями Леонида Борисовича Красина и еще пятерых членов ЦК. Центральному Комитету принадлежит право выносить постановление о созыве съезда. И он должен его вынести.
Они соберутся в Москве. Известный писатель Леонид Андреев любезно согласился предоставить в их распоряжение свою квартиру.
И Дубровинский не стал засиживаться в Петербурге. Он поспешил в Москву, завернув по дороге в Орел.
В Орле «общество» шушукается и тихо паникует. На улицах вспыхивают и гаснут быстротечные митинги – мастеровые, учащиеся, кто-то из чиновников помельче.
Дома нет конца расспросам. Родственники ахнули, узнав, что он шел вместе с рабочими в этот кровавый день. Но им не нужно объяснять, что большевики должны быть всегда с пролетариями, и в беде особливо.
Анна Адольфовна только припала к плечу. Она хотела бы быть с ним там, на площади.
Не успел оглянуться, как на явку нагрянули волжане. Расцеловался с Соколовым, да и Андрей Квятковский облапил и поцарапал щеку давно не бритой щетиной.
Эти тоже за информацией и за инструкциями. ЦК перебрасывает Мирона в Киев, Андрея в Москву. Они уже были в дороге, когда 10-го прочли правительственное сообщение о кровавых событиях в Петербурге. В Тамбове соскочили с поезда – и в местный комитет. Там ничего никто толком не знает. Вечером того же дня собрали комитетчиков и сообща написали листовку: «Всем гражданам: На улицу! На баррикады! Долой убийц, долой самодержавие!» И не мешкали дальше. В Орле остановились, чтобы ликвидировать местное техническое бюро. И тут – Иннокентий.
Оба страшно возбуждены. У каждого тысячи вопросов, которые сводятся всего лишь к одному – что дальше?
Не очень-то конспиративно приглашать к себе домой «техников», но Иосифу Федоровичу так редко удается побыть дома… Может быть, в эти первые дни революции можно разок и не посчитаться с полицией?
Василий Николаевич Соколов ничего не рассказал о пребывании в гостях у Дубровинского. Он только мимоходом отметил, что был. А очень жаль – человек он наблюдательный и хорошо владел пером.
Может быть, это запоздалое сожаление, ведь ни Дубровинского, ни Соколова уже нет в живых. А наверное, Василий Николаевич знал об увлечениях Дубровинского, или, во всяком случае, мог рассказать нам о его «побочных талантах».
Ведь талантливые люди никогда не бывают наделены только одним каким-либо даром.
Мы не знаем, любил ли Дубровинский театр, бывал ли в нем? А если любил, то драму или оперу? А может, балет?
Например, Красин не пропускал оперных премьер. Недаром в юности он пел в одном хоре с будущей знаменитостью – тенором Лабинским.
Ведь любил же Иосиф Федорович поэзию. И сам писал стихи. И об этом мы узнали только из небольшого некролога Н. А. Рожкова.
И было бы очень интересно прочесть у Соколова о том, как прошел этот вечер. Хотя и известно, о чем они говорили.
Конечно, о 9 января, о революции. О предстоящих боях…
Они и заночевали в этом гостеприимном доме.
Мирону очень не хотелось ехать в Киев, где транспорт находился в руках меньшевиков. И если у него были скверные предчувствия, то они полностью сбылись. В Киеве Соколов быстро угодил в Лукьяновскую тюрьму. И выбрался из нее только осенью 1905 года.