Единственным, кто не приветствовал мое воссоединение с коллективом, был Пашка, тот второгодник, с которым я раньше ходил на рыбалку. Иногда он подходил к нашей группе, слушал, а когда я принимался рассказывать о Франции, смотрел на меня пристально и недоверчиво.
Как-то раз вокруг меня столпилось больше слушателей, чем обычно. Видимо, история их особенно заинтересовала. Я рассказывал (вольно излагая роман бедняги Спивальского, обвиненного во всех смертных грехах и убитого в Париже) о двух любовниках, которые провели вместе долгую ночь в полупустом поезде, спасаясь бегством через агонизирующую царскую империю. Наутро они расстались навсегда…
На этот раз в моей аудитории были представлены все три касты: дети рабочих, будущие инженеры, интеллигенция. Я описывал жаркие ласки в ночном купе поезда, летящего через мертвые деревни и обгорелые мосты. Они жадно слушали. Конечно, им было легче представить себе эту любовную пару в поезде, чем Президента Республики с его возлюбленной во дворце… А для любителей словесных игр я упоминал об остановке поезда в каком-то провинциальном городе: герой опускал оконное стекло и спрашивал у людей, изредка проходивших мимо, как называется это место. Но никто не мог ему ответить. Это был безымянный город! Город, заселенный чужаками. По кучке эстетов прошел удовлетворенный вздох. А я ловким сальто перенесся обратно в купе, возобновляя повествование о дорожной любви странных пассажиров. Вот тут-то я и увидел поверх толпы лохматую голову Пашки. Он немного послушал, потом проворчал, легко перекрывая мой голос своим хрипловатым басом:
– Ну что, доволен? Этим лопухам только того и надо. Вон, слюни распустили от твоего трепа!
Н? кто не осмелился бы противоречить Пашке один на один. Но у толпы своя храбрость. Ему ответил возмущенный ропот. Успокаивая страсти, я пояснил примирительным тоном:
– Да нет, Пашка, это не треп! Это такой автобиографический роман. Тот парень в самом деле после революции бежал из России с любовницей, а потом его убили в Париже…
– А что ж ты тогда не расскажешь им про вокзал, а?
У меня челюсть отвисла. Теперь я вспомнил, что уже рассказывал эту историю моему дружку-второгоднику. Утром влюбленные очутились на черноморском побережье, в безлюдной вокзальной забегаловке утонувшего в снегу города. Они пили обжигающий чай у окна, затянутого морозными узорами… Через несколько лет они снова встретятся в Париже и признаются друг другу, что эти утренние часы им дороже всех высочайших в их жизни любовных переживаний. Да, это серое, слепое утро, приглушенные оклики сирены в тумане и их сообщническое присутствие посреди убийственного шторма Истории…
Так, значит, об этой-то вокзальной забегаловке и говорил Пашка… Звонок вывел меня из затруднения. Мои слушатели загасили сигареты и ринулись в класс. А я в замешательстве говорил себе, что ни один из моих стилей – ни тот, что я употреблял, обращаясь к «пролетариям», ни соответствующий вкусам «технарей», ни даже словесная акробатика, столь ценимая «интеллигентами», – нет, ни один из этих языков не способен воссоздать таинственное очарование этого снежного утра на краю бездны времен. Его свет, его тишину… Да никого из моих одноклассников и не заинтересовал бы этот момент! Он был слишком простым: ни эротической приманки, ни интриги, ни игры слов.
Возвращаясь из школы, я вспомнил, что ни разу, рассказывая товарищам про влюбленного Президента, не упомянул о его безмолвном бдении у черного окна. Он – один, лицом к лицу с осенней ночью, и где-то там, в этом темном и дождливом мире – женщина под вуалью, искрящейся капельками измороси. Но кто стал бы меня слушать, решись я заговорить об этой мокрой вуали в осенней ночи?
Пашка сделал еще две-три неизменно неуклюжие попытки оторвать меня от моего нового окружения. Раз он пригласил меня на Волгу рыбачить. Я при всех ответил полупрезрительным отказом. Несколько секунд он стоял перед нами – одинокий, неуверенный, странно хрупкий, несмотря на свое могучее телосложение… В другой раз он перехватил меня по дороге из школы и попросил принести ему книгу Спивальского. Я обещал. А на следующий день и не вспомнил…
Я был слишком поглощен новым коллективным развлечением – Веселой горкой.
Так называли у нас в городе огромную танцплощадку под открытым небом, расположенную на вершине холма, возвышающегося над Волгой. Танцевать мы почти не умели. На самом деле наши ритмические вихлянья имели одну-единственную цель – держать в объятиях женское тело, трогать его, приручать. Чтобы не бояться потом. Вечерами в наших походах на Горку не существовало больше ни каст, ни кланов. Все мы были равны в своем лихорадочном желании. Только молодые солдаты в увольнении составляли отдельную группу. Я смотрел на них с ревнивой завистью.
В один из таких вечеров я услышал, что кто-то меня окликает. Голос донесся, казалось, из древесных крон. Я поднял голову – и увидел Пашку! Квадрат танцплощадки окружал высокий дощатый забор. За ним стеной вставали деревья – нечто среднее между запущенным парком и лесом. Там-то, на толстом кленовом суку над забором, он и сидел.
Я только что покинул танцплощадку после того, как по своей неловкости толкнулся о груди партнерши. До этого мне не доводилось танцевать с такой зрелой девушкой. Мои ладони, лежавшие на ее спине, сразу вспотели. Обманутый неожиданной руладой оркестра, я спутал фигуры и столкнулся с ней грудь в грудь. Эффект был посильнее электрического разряда! Нежная упругость женской груди потрясла меня. Я продолжал топтаться на месте, не слыша музыки и видя вместо красивого лица партнерши какой-то фосфоресцирующий овал. Когда оркестр умолк, она отошла, ни слова не говоря, видимо раздосадованная. Я пересек площадку, скользя между танцующими, как по льду, и вышел.
Мне надо было побыть одному, опомниться, отдышаться. Я шагал по дорожке вдоль ограды танцплощадки. Ветер с Волги освежал мой пылающий лоб. «А что, если она сама, – вдруг подумалось мне, – сама, нарочно со мной столкнулась?» Не могло ли быть так, что она хотела дать мне ощутить упругость ее груди, и это был при зыв, которого я по своей наивности и робости не сумел расшифровать? Может быть, я упустил величайший в жизни шанс!
Как ребенок, который, разбив чашку, закрывает глаза в надежде, что за этот краткий промежуток темноты все станет как было, я крепко зажмурился: почему бы оркестру не заиграть снова ту же мелодию, а мне – не найти свою партнершу, чтобы повторить все, шаг за шагом, вплоть до заключительного прикосновения? Никогда еще я не ощущал и, быть может, не сумею больше ощутить с такой остротой неимоверно интимную близость и в то же время безнадежнейшую отдаленность женского тела…
В этом-то смятении чувств я и услышал голос притаившегося в листве Пашки. Я поднял глаза. Он улыбался мне, растянувшись на толстом суку:
– Давай залезай! Я подвинусь, – сказал он, подбирая ноги.
Неуклюжий и тяжеловесный в городе, на природе Пашка преображался. Здесь, на дереве, он был похож на большого дикого кота, отдыхающего перед ночной охотой…
В любой другой ситуации я пренебрег бы Пашкиным приглашением. Но его позиция была слишком необычной, а к тому же я чувствовал себя застигнутым на месте преступления. Как если бы он со своей ветки перехватил мои воспаленные мысли! Он протянул мне руку, и я взобрался к нему. Это дерево оказалось превосходным наблюдательным пунктом.
Сверху волнообразное движение сотен обнявшихся пар выглядело совсем иначе. Оно казалось одновременно и абсурдным (столько народу топчется на одном месте!) и наделенным некоей логикой. Тела перемещались, сближались на время танца, расходились, иногда льнули друг к другу. С нашего дерева я мог одним взглядом охватить все чувствительные сценки, разыгрываемые на площадке. Соперничество, поддразнивание, измены, любовь с первого взгляда, разрывы, объяснения, зарождающиеся драки, быстро нейтрализуемые бдительными блюстителями порядка. А главное – желание, пробивающееся сквозь вуаль музыки и ритуал танца. Я нашел в этих людских волнах девушку, грудей которой недавно коснулся. Какое-то время я следил за ее передвижениями и сменой партнеров…