Там, казалось ей, она узнала, что такое ад. Издалека он напоминал мирные русские деревни – избы, колодцы, плетни в туманных испарениях большой реки. Вблизи он застывал на снимках, сделанных в тусклом свете этих дней фотографом миссии: вот группа крестьян и крестьянок в тулупах, замершая перед грудой человеческих скелетов, расчлененных тел, неузнаваемых кусков плоти. Вот ребенок, нагишом сидящий в снегу, – длинные спутанные волосы, пронзительный взгляд старика, тельце насекомого. Наконец, на льдистой дороге – голова, без тела, с открытыми остекленелыми глазами. Самым страшным было то, что снимки эти оживали. Фотограф складывал свой треножник, а крестьяне, выйдя из кадра фотографии – жуткой фотографии каннибалов, – принимались жить с изумляющей простотой привычных жестов повседневности. Да, продолжали жить! Женщина, наклонившись к ребенку, узнавала в нем своего сына. Уже много недель питавшаяся человеческим мясом, она не знала, что делать с этим старичком-насекомым. И вдруг из ее горла вырывалось рычание львицы. Запечатлеть этот вопль не могла ни одна фотография… Какой-то крестьянин, вздохнув, вглядывался в глаза головы, брошенной на дорогу. Потом наклонялся и неловкой рукой совал ее в большой грубошерстный мешок. «Похороню ее, – бормотал он. – Не татары ж мы все-таки…»
И надо было войти в избу этого тихого ада, чтобы обнаружить, что старуха, глядящая сквозь стекло на улицу, – это мумифицированная девушка, умершая много недель назад у окна, перед которым она сидела в немыслимой надежде на спасение.
Шарлотта рассталась с миссией, как только та вернулась в Москву. Выйдя из гостиницы, она влилась на площади в пеструю толпу и исчезла. На Сухаревском рынке, где меняли всё на всё, она выменяла серебряную пятифранковую монету (продавец попробовал монету на зуб, потом побренчал ею о лезвие топора) на две буханки хлеба, которыми надеялась прокормиться в первые дни своего путешествия. Одета она была уже как русская, и на вокзале в беспорядочной толпе тех, кто яростно осаждал вагоны, никто не обратил внимания на молодую женщину, которая, поправляя свой заплечный мешок, барахталась среди судорожных толчков человеческой магмы.
Шарлотта уехала и увидела всё. Она не отступила перед бесконечностью этой страны, перед ее убегающими просторами, в которых канут дни и годы. Топчась в этом стоячем времени, она все-таки продвигалась вперед. В поезде, в телеге, пешком…
Шарлотта увидела всё. Оседланных коней, целый табун – они скакали по равнине без седоков, на мгновение останавливались, потом, испугавшись, вновь продолжали свою безумную скачку, счастливые и устрашенные вновь обретенной свободой. Один из этих беглецов привлек всеобщее внимание. Из его спины торчала сабля, глубоко вонзившаяся в седло. Конь мчался галопом, и длинное лезвие, застрявшее в плотной коже, гибко покачивалось, блестя в лучах заходящего солнца. Люди провожали глазами алые блики, постепенно таявшие в мареве полей. Они знали, что, прежде чем вонзиться в седло, эта сабля с налитой свинцом рукояткой должна была надвое – от плеча до паха – рассечь чье-то тело. И обе его половины соскользнули на утоптанную траву, каждая со своей стороны.
Шарлотта увидела также мертвых лошадей, которых вытаскивали из колодцев. И как в жирной, тяжелой земле прорывали новые колодцы. От бревен клети, которую опускали в глубь ямы, пахло свежим деревом.
Шарлотта увидела, как группа деревенских жителей под водительством человека в черной кожаной тужурке тянула толстую веревку, обвитую вокруг церковного купола, вокруг креста. Каждое очередное скрежетание словно бы подогревало их энтузиазм. А в другой деревне ранним утром ее внимание привлекла старуха, стоявшая на коленях перед луковицей церкви, сброшенной между могилами на кладбище без ограды, распахнутом в хрупкую гулкость полей.
Она прошла через опустелые деревни, где сады ломились от перезревших фруктов, которые падали в траву или сохли на ветках. Какое-то время она провела в городе, там на рынке продавец изувечил ребенка, пытавшегося стянуть у него яблоко. Люди, которых она встречала, все, казалось, или стремятся к какой-то неведомой цели, осаждая поезда, давясь на пристанях, или ждут, неведомо кого перед закрытыми дверями булочных, у охраняемых солдатами подъездов и просто на обочинах дороги.
Преодолеваемое ею пространство не ведало золотой середины: неслыханное скопление людей сменялось вдруг необитаемой пустыней, где бескрайность неба, глубина лесных чащоб исключали самую мысль о близости человеческого жилья. И это безлюдье без всякого перехода выводило вдруг на свирепую толпу крестьян, толкущихся на глинистом берегу реки, которая вздулась от осенних дождей. Да, Шарлотта видела и это. Разъяренных крестьян, которые длинными шестами отталкивали баржу, откуда доносился нескончаемый жалобный вопль. На борту баржи маячили силуэты, протягивавшие к берегу иссохшие руки. Это были брошенные на произвол судьбы тифозные больные, которые вот уже много дней дрейфовали на своем плавучем кладбище. При каждой их попытке пристать к берегу окрестные жители мобилизовали все силы, чтобы им помешать. Баржа продолжала свое погребальное плавание, люди на ней умирали, теперь и от голода. Вскоре у них уже не хватит сил, чтобы пытаться причалить к суше, и последние из тех, кто еще останется в живых, проснувшись однажды от мощного, неумолкающего шума волн, увидят перед собой равнодушный горизонт Каспийского моря…
Как-то утром в искрящемся инее Шарлотта увидела висящие на деревьях тени, изможденный оскал повешенных, которых никому не приходило в голову предать земле. А высоко-высоко в синеве солнечного неба медленно таяла стая перелетных птиц, усугубляя окрестное безмолвие эхом своих пронзительных криков.
Тяжелое, прерывистое дыхание этого русского мира больше не пугало Шарлотту. Со времени своего отъезда она выучилась многому. Она знала теперь, что в вагоне или в телеге очень полезно иметь при себе мешок с соломой, в самую глубину которого засунуто несколько камней. Именно этот мешок отнимали бандиты во время своих ночных набегов. Она знала, что лучшее место на крыше вагона у вентиляционного отверстия – именно к этому отверстию привязывали веревки, по которым можно было легко спуститься и подняться. И если, по счастью, ей удавалось найти место в набитом проходе вагона, не надо было удивляться, видя, как сгрудившиеся на полу люди передают из рук в руки по направлению к выходу испуганного ребенка. Те, кто скрючился у двери, откроют ее и будут держать малыша над ступенькой, пока он не справит нужду. Такая эстафета, похоже, даже забавляла пассажиров, они улыбались, растроганные маленьким существом, которое покорно позволяло собой распоряжаться, умиленные проявлением естественной потребности в бесчеловечном мире… Не приходилось удивляться и тогда, когда ночью сквозь громыханье рельсов пробивался шепот – это люди сообщали друг другу о смерти кого-то из пассажиров, погребенного в толще их переплетшихся жизней.
Только однажды во время долгого переезда, размеченного вехами страдания, крови, болезней, грязи, Шарлотта уловила проблеск душевной ясности и мудрости. Это было уже за Уралом. При выезде из города, наполовину уничтоженного огнем, она увидела группу мужчин, сидящих на откосе, усыпанном опавшей листвой. На бледных лицах, обращенных к ласковому осеннему солнцу, читался блаженный покой. Извозчик, который вез Шарлотту на телеге, покачал головой и вполголоса пояснил: «Бедняги. Их тут бродит теперь человек двенадцать. Сумасшедший-то дом сгорел. Тронутые, чего с них возьмешь…»
Нет, ничто уже не могло ее удивить. Иногда в душном и тесном мраке вагона ей снился короткий, яркий и совершенно неправдоподобный сон. Неправдоподобный, как эти громадные запорошенные снегом верблюды, повернувшие надменные головы к церкви. Из дверей церкви четверо солдат выволакивали священника, который молил их осевшим голосом. Верблюды с заснеженными горбами, церковь, гогочущая толпа… Во сне Шарлотта вспоминала, что когда-то силуэты верблюдов были неразрывно связаны с пальмами, с пустыней, с оазисами…