— В лесах, наверно, будешь? — поинтересовался я, зная о нелегких буднях карельских лесов.
— Непременно!
— Смотри получше.
— Знаешь, — решил он почему-то меня покритиковать, — ты не так пишешь о лесах!
Что он хочет этим сказать? Мне нравились его тонкие лирические рассказы, хотя во многих из них я отмечал чуждую мне созерцательность. Иногда он как-то невнятно передавал душевный настрой своих героев, растворяя их в призрачных миражах сиреневых туманов и лиловых лугов. Что он хочет сказать?
— А как надо писать о лесах? — спросил я.
— Как бы это тебе объяснить… Понимаешь, о них надо писать с нежностью. Карельские древеса, по-моему, — сплошная сказка. Понимаешь, я так люблю природу, что…
— А она тебя? — остановил я его.
— Что?
— Природа тебя любит?
— Н-не знаю.
Вот так повернулся разговор. Конечно, я не за то, чтоб нивелировать творческие манеры разных писателей. Но можно с нежностью описывать те же карельские леса и за дымкой платонической любви к ним скрывать от читателя сегодняшнюю их реальность — леса эти сплошь и без оглядки вырубаются. А потом однажды мы приедем в Карелию и вдруг увидим, что описывать-то уже нечего.
«Мне кажется, что наступило время, когда любить природу — мало. Любит ли она тебя и что ты сделал для того, чтоб она тебя любила? — вот как стоит ныне вопрос. «Мать-природа — среда, сформировавшая нас, единственный источник всех наших благ — не нуждается сейчас в любви односторонней, эгоистичной, недейственной. Взывая к разуму, силе и доброте человека, она готова ответить бесконечно щедрой любовью не только нам, но и внукам и правнукам нашим, если мы по-сыновьи заботливо сохраним ее и наладим с ней нормальные родственные отношения…
Некоторые из проблем, занимавших меня последнюю четверть века, разрешились или притупились жизнью, однако я решил все оставить в книге так, как оно было написано в свое время, мечтая о том, чтобы кому-нибудь это сею дня помогло жить и бороться.
Тихая заводь
Незабываемой весной сорок пятого года Николай Русановский вернулся домой. Его отец, старый украинский лесничий, со слезами на глазах показал ему вырубленный по всей округе лес; немцы боялись партизан и сводили на нет драгоценные древостои, выращенные поколениями лесоводов.
Николай поступил на первый курс Киевского лесохозяйственного института. Правда, без особого желания. Да и учился бывший фронтовичок так себе, средне. Кто его знает отчего. Или выбор специальности произошел очень быстро и Николай не успел прилепиться к ней душой, или отвлекали заботы о том, где достать пятерку на обед и как изловчиться, чтобы заменить солдатское обмундирование на штатскую одежду. А может, давала себя знать та безмерная усталость от пережитого, которая не могла пройти вдруг. Не раз Николай, грешным делом, мечтал о далеком и тихом лесничестве. Чтоб кругом, как в детстве, стояли высокие, светлые, тронутые солнечным загаром сосны. Чтоб ни собачьего лая, ни голосов людей. Только птицы по утрам. И все ружья увезти из дому…
К пятому курсу осталась от армии только железная солдатская дисциплинка. Когда выпускников начали распределять на работу, он как должное воспринял назначение на Печорскую железную дорогу, хотя и не знал, что он, лесовод, будет делать в краю лесов. В Министерстве путей сообщения его, однако, успокоили:
— Дел там по горло. Поезжайте-ка в управление дороги. Прокатитесь по линии, посмотрите…
В Котласе он познакомился с Федором Ивановичем Ятченко, беспокойным, уже в годах, человеком, с виду раздражительным и желчным, будто кто-то его однажды крепко и несправедливо обидел.
— Воевал? — почему-то спросил Ятченко.
— Воевал, — ответил Николай.
Помолчали.
— Не понимаю, зачем меня сюда прислали, — искренне сказал Николай. — Едешь, лес стеной стоит.
— Новогодние елки заготовлять, — усмехнулся Федор Иванович, разглядывая вчерашнего студента и позавчерашнего солдата какими-то слишком чужими, с острым прищуром глазами. — И еще будем разводить в оранжерее цветы для торжественных собраний…
— Ну уж дудки! Я лесовод.
— А тогда слушайте, лесовод. Есть такая порода людей — живут сегодняшним днем. Им начхать, что после них будут ходить по той же земле люди. И вот заплевывают они эту землю, вырубают леса, хотя без этого можно обойтись, отравляют реки…
— Это я знаю — читал, видел.
— Погоди, погоди. — Ятченко предостерегающе и нетерпеливо выставил ладонь. — И вот Печора — край непуганых птиц, лесов до неба… Птицы тут, конечно, давно распуганы, а лесов еще бездна. Но вся беда в том, что здесь прошли люди, не думающие о будущем. Лес отступил от железной дороги. Смотри, что делается: на сто-двести метров от полотна нет ни одного деревца. Когда тянули дорогу, то рубили и жгли лес cколько хотелось — все равно, мол, ему нет ни конца ни краю… К сожалению, конец есть. Поедешь вот на север, посмотришь. Но об этом у нас еще разговор впереди…
Федор Иванович говорил о лесе горячо, с увлечением, как о самом дорогом и заветном. Николай уже встречал таких фанатиков лесного дела. О лесе они рассуждают так, будто нет на свете других важных дел. Скорбят о каждом срубленном дереве и готовы разводить лес где угодно, хоть в заводских цехах или на дне озер. Если судить по первому впечатлению, Федор Иванович тоже защищает лес ради леса. Николай несколько иронически относился к этой страсти, ему нужно было прежде всего доказать практическую целесообразность лесоразведения здесь, в лесной республике. И он насторожился, прислушиваясь к словам Федора Ивановича:
— Вся штука в том, что дорогу оголили, раздели, и зимой нас по макушку засыпает снегом. По моим предварительным подсчетам, на снегоборьбу здесь тратится за зиму несколько миллионов рублей… А впрочем, ты сам все это увидишь. Давай завтра же на дорогу. Привезешь свежие впечатления, вместе обобщим. А сейчас идем…
Их принял один из руководителей дороги. Разговаривал он так, будто пришли к нему бедные просители.
— Вы меня не просите и не доказывайте. Я не могу согласиться с решением министерства. Мы должны бороться за сокращение аппарата, а это, по моему глубокому убеждению, раздувание штатов. В Москве не знают местных условий. Мне надо вырубать лес, а они присылают людей его сажать. У меня на Печорской не должно быть ни одной тихой заводи. До свиданья!..
Николай почувствовал себя отвратительно. Он приехал работать, руки просили дела, да такого, чтобы кости трещали. А тут даже не поймешь, кто прав — московские работники или этот самоуверенный и недружелюбный человек. Вместе с Ятченко он составил тете-грамму в Москву и, переночевав в гостинице, уехал на линию.
Описывал деревья и кустарники, высчитывал в дистанциях пути стоимость снегозащитных работ. Обратным поездом двинулся на север. Ятченко был прав — почти везде деревья далеко отступали от насыпи. На крутых поворотах могучий девственный лес испуганно шарахался, уступая дорогу поезду. На пригорках стояли, как раздвоенные карточные колоды, огромные пачки серых щитов. Летом они мокли под дождями, коробились под солнцем, осенью трескались от первых заморозков. Зимой сквозь бураны пробивались к ним сотни людей, доставали щиты из-под сугробов и снова ставили. Тяжелый неблагодарный труд, который невозможно механизировать…
Чем дальше продвигался на север Николай, тем реже становился лес, тем чаще по обочинам дороги попадались пачки щитов. Очевидно, тут они выставлялись на снег в несколько рядов. Перед станцией Бугры-Полярные лес совсем кончился, началась тундра. Где-то здесь проходила условная линия, которая на всех картах обозначается пунктиром, — Северный полярный круг. Вдруг в тундре снова появились островки леса. У Сивой Маски лес закрыл ровный горизонт, приблизился было к насыпи, но вскоре снова начал мельчать, чахнуть, и вот от него уже остались жалкие кустики. Даже нельзя было понять, трава это или кустарник.