«А и вправду интересно», — подумал Закутаров, глядя, как быстро и ловко рабочие закрывают борта грузовика и, крикнув шоферу, запрыгивают в кузов. Именно тогда, стоя у двери черного хода рядом с Дашкой, прикуривавшей уже третью сигарету подряд и не желавшей возвращаться в траурный зал, он четко понял, как должен жить в ближайшие годы…
5
Шурка Большова, видимо, лучше Закутарова поняла, что они никогда больше не будут вместе и что счастливые два года с небольшим — это все, что ей отпущено. Но что именно она там себе решила, что с чем сопоставила после его отъезда, почему перестала отвечать на его письма, теперь трудно сказать наверняка…
Впрочем, скорее всего, ничего она не сопоставляла и не решала, а просто по прошествии какого-то времени запила. Сорвалась. Она ведь и до знакомства с Закутаровым хорошо пила, и первый муж у нее был алкоголиком, и когда она стала жить с Закутаровым (через несколько месяцев после того, как его этапом привезли в ссылку, — почти сразу, как он устроился в фотоартель, где она работала лаборанткой), они, бывало, вместе хорошо выпивали. И Закутарову такая жизнь была в новинку и поначалу казалась отвязанно-веселой: он даже писал друзьям, какая у него тут объявилась славная подружка-собутыльница. И вообще, стоит в любую погоду на пустыре за деревянным одноэтажным домом фотоартели поставить на пенек пол-литра, как сползаются какие-то экзотические персонажи — седой аккордеонист из культпросветучилища, сизоносый художник (глиняные свистульки лепит и расписывает), молодой поэт (печатается в районной и даже иногда в областной газете) — такая богема районного масштаба. «Музейные типы, дремучая Россия, — писал он Карине. — Я потихоньку снимаю, но вообще-то их физиономии надо выставлять живьем. Как выставляют коллекцию прялок или расписных кухонных досок…»
Простодушная северопрыжская богема, сползавшаяся пообщаться со столичным ссыльным (место на пустыре он назвал «Кафе «Пенек»), не только развлекала Закутарова, но и показывала вариант провинциального бытия: вот и так жить можно — со слегка затуманенным сознанием, с вечными разговорами о выпивке и закуске, об охоте и рыбалке, о семейной жизни соседей, о разбросе цен на поросят на окрестных рынках, о местном начальстве… Глухо бездарная трата времени…
Ненадолго закорешиться с алкашами стоило разве только для того, чтобы успокоить ментов, надзирающих за ссыльным (если начал пить, значит, все в порядке, опасности не представляет), и естественным образом войти в местную жизнь: пьющий человек здесь всем понятен — не чужой… Но уже через месяц собутыльники вконец утомили Закутарова, и он почувствовал себя совершенно больным и опустошенным. Ему вдруг стало отвратительно засыпать пьяным рядом с пьяной подругой. И просыпаться с несвежей головой. И за неимением кофе в районной глубинке (не хлебать же желудевый напиток, который советская торговля выдает за кофе) приводить себя в чувство чифирем, отчего сердце принималось бешено прыгать в груди. Начались головные боли, каких прежде никогда не случалось, — и это его испугало: это вроде как отложенное самоубийство…
Ладно, поиграли в пьянство — и будет, пора очнуться. И в одно прекрасное утро за завтраком (яйца вкрутую, нарезанное домашнее сало, чай) со свойственной ему спокойной решительностью он убрал возникшую было на столе бутылку с остатками вчерашней водки и сказал, что, мол, прямо с сегодняшнего дня они оба завязывают. Она только засмеялась и покачала головой: «Так не бывает». Ничего, бывает. У него — бывает. С того дня он действительно завязал, и лет пять потом отказывался даже пригубить. Противно было…
Она же так резко оборвать не могла. Несколько раз она обещала и держалась иногда неделю, иногда даже больше. Но в какой-то день, не говоря ему ни слова, с обеда исчезала с работы, и он уже знал, что, когда к вечеру вернется домой в Кривичи, издалека увидит в сумерках маленькую Ленку на крыльце. Девочка побежит ему навстречу и скажет, что «мама опять устала», и он войдет в дом и сразу почувствует сильный алкогольный дух и увидит, что она спит за столом, уронив голову на руки.
Ему было жалко ее, он успел к ней привязаться. Когда трезвая, баба-то замечательная: добрая, ласковая, умница, с мягким чувством юмора, работяга. И главное, его любит. Но видеть ее «в разобранном виде», терпеть ее покаянные пьяные слезы, дышать перегаром, когда она спит рядом, ему было просто омерзительно. И, промучившись месяца три, он однажды утром взял свой фибровый чемоданчик и сказал, что все, хватит, он уходит. Она уцепилась за рукав: «Пожалуйста, Олежек, не сейчас… Вот посмотришь… В следующий раз я сама тебя держать не буду». Он остался. И она действительно бросила пить и в последующие сколько-то там месяцев, что они продолжали жить вместе, тоже ни разу не пригубила — к удивлению (и неодобрению) соседей и поголовно пьющих работников северопрыжского фотоателье…
Она умерла лет десять назад. И все эти годы ему казалось, что он точно знает, когда это произошло: в ту пору ему приснился сон, после которого он стал уверенно думать, что ее нет в живых.
Приснилось, что они с Шуркой где-то в гостях. Ему очень хочется п`исать, и он тянет к себе какую-то посудину, но за ней тянется какой-то провод; он дергает за этот провод и слышит, как в соседней комнате падает и бьется настольная лампа, — по звуку падения, по характерному хлопку он слышит, что бьется лампочка. В этот момент из каких-то внутренних помещений быстро появляется Шурка — молодая, стройная, одетая в бежевый по-европейски элегантный костюм, в высоких модных сапогах в тон костюма — не Шурка, а Александра. Она не подходит к нему и чуть в отдалении проходит по той большой комнате, где находятся и он, и еще какой-то молодой человек, который, кажется, имеет к ней отношение. Закутаров бросается за ней, она бежит прочь, они спускаются по каким-то лестничным пролетам — она далеко впереди, он — сзади. Наконец уже где-то на пустыре он ее догоняет и буквально хватает в объятия. Но пока он держит ее в объятиях, вокруг начинает кружиться маленький майский жук, и Закутаров понимает, что хотя он и продолжает держать в объятиях ее тело, она превратилась в майского жука с мохнатыми лапками и брюшком. Впрочем, она говорит ему что-то о важном сегодняшнем разговоре с матерью, а он помнит, что ее мать умерла незадолго до того, как он переехал в Кривичи, и его даже просили снимать на похоронах (именно там на похоронах, а не в артели он впервые разглядел, как потрясающе женственна Шурка, и понял, что хочет ее и что она смотрит на него с симпатией и готова его принять), и у него есть фотография покойницы в гробу… и тут он понимает, что эта Александра, Шурка, до потери разума пьяна. И им овладевают страх и отчаяние, как это и случалось наяву, когда в первые месяцы их знакомства она, бывало, напивалась и теряла человеческий облик. И он ее терял. «Закутаров, не уходи», — вдруг тихо сказала она вполне трезвым голосом, и это испугало его еще больше, и он проснулся в тоске, не понимая, как спасти ее…
Он не мог понять, откуда явилось вроде бы совершенно не связанное с содержанием сна знание, что Шурки не стало и что, может быть, умерла она именно сегодня ночью (превратилась в майского жука?). Утром он позвонил Карине. «У меня тяжелое предчувствие: в Прыже с Шуркой Большовой что-то неблагополучно», — и рассказал сон. С Кариной он привык делиться всеми своими бедами, и она всегда откликалась и всегда оказывалась рядом и находила, чем помочь. Но теперь она молчала, потому что помочь было нечем. Не ехать же ей в Северный Прыж хоронить его бывшую подругу…
Ему самому следовало поехать. Если же, дай бог, ощущения его обманывали и она жива, он мог бы ей помочь… Ленка, наверное, уже большая девочка… Но поехать он, конечно, не смог. Не имел права отлучиться из Москвы: слишком серьезная, государственной важности игра как раз в эти дни разворачивалась вокруг, и он был ее организатором и главным участником…
Тревожный сон он все-таки записал на каком-то клочке бумаги, но, понимая, что записанное уже никогда не забудется, тут же перестал думать и о сне, и о любимой женщине, давно оставшейся где-то в прошлом, в серых деревянных декорациях северопрыжской бытовой драмы, и о самом случайном листке с записью сна.