Он, например, понимал, что лучшей в его жизни работой стал бы портрет раскосой Эльзы Клавир в нелепом застиранном халате среди роскошной музейной мебели. В этом снимке, может, и Боттичеллева голая богиня была бы где-то на заднем плане. И даже гинекологическое кресло, глядящее на брандмауэр. «Гнездо Клавиров». Бестолковая жизнь и несуразная, нищая, одинокая старость… Встречая тетку на кухне или в коридоре, он много раз мысленно брал ее в рамку видоискателя и воображал, как организовал бы кадр, — и если бы такие снимки состоялись, это были бы шедевры фотоискусства.
Но нет, в ту пору у Закутарова даже камеры не было: все три года, что он занимался «Мостами», кукуровский кофр для сохранности был спрятан у Эльве на антресолях, — не до фотографии было. Да и тетка никогда не согласилась бы, чтобы ее фотографировали. И когда ему сказали, что она повесилась (пришли с обыском, — даже не к ней, а «в досыл», в комнату к сидевшему уже Закутарову, — но Эльза решила, что к ней, и она, видимо, ждала этого, и петлю заранее приготовила, и всё успела до того, как гэбешни-ки, чуть повозившись, открыли сначала замок входной двери, а потом и дверь к ней в комнату), он с досадой подумал, что вот отличный снимок не состоялся. Хотя и тетку, конечно, было жалко…
Не успел он и с портретом матери: все только примеривался. В последние свои приезды в Краснобережное он, словно посторонний, внимательно вглядывался в ее лицо, пытаясь понять секрет той неброской красоты, которую старый Евсей некогда определил словами «вечная тургеневская женщина». Сентиментальный Клавир имел в виду не столько характер своей провинциальной любви (впрочем, характер — само собой), сколько вот это вот простое лицо, дружелюбный взгляд серых глаз, чуть вьющиеся русые волосы, забранные пучком на затылке, аккуратные маленькие уши, при улыбке едва заметные ямочки на щеках. Когда Закутаров навестил мать в последний раз, незадолго до ареста, ей было уже за пятьдесят, но выглядела она удивительно молодо. Даже моложе своей подруги-соседки, заку-таровской «второй мамы», — а ведь той едва сорок исполнилось, и она следила за собой и выглядела прекрасно, совсем не старше своих лет…
Увы, не успел Закутаров с портретом матери. Она погибла в автомобильной катастрофе, устроенной гэбешниками между Костромой и Ярославлем, — в той самой, после которой и Лерка провела два года в больнице и навсегда осталась инвалидом. Катастрофа явно была заранее спланирована и организована. В какой-то день после суда Рабиновичу дали знать, что через два дня Закутарова, вероятно, отправят из Москвы в ссылку этапом. Сказали, что осужденному могут дать свидание с матерью. Глупость, конечно, потому что из Костромы проще было через некоторое время приехать прямо в Северный Прыж. Но Лерка бросилась на своей «копейке» в Кострому и ночью повезла Ольгу в Москву — успеть в тюрьму на свидание. Ну, и на скользкой дороге в темноте выдвинули им с бокового проселка тяжелый самосвал, груженный песком и без огней… Ради такой возможности тюремщики поди и свидание пообещали. Все и получилось, как они хотели…
А вот как он хотел, как он замысливал, — не получилось совсем.
10
«В советское время с чинами КГБ я всегда разговаривал как с хозяин с челядью, захватившей господский дом», — эту формулу Закутаров придумал уже позже, лет двадцать спустя, и несколько раз под аплодисменты (особенно аплодировали молодые правозащитники-иностранцы, в большинстве своем — левые романтики) озвучивал ее на различных конференциях и семинарах, посвященных изучению диссидентского движения. Но формула не вполне соответствовала истине. Или даже совсем не соответствовала.
Почти полтора года он ждал, что его вот-вот арестуют. Но когда в восемьдесят четвертом его, в конце концов, прямо на улице взяли под руки, бросили в комитетскую «Волгу» и водворили в Лефортовскую тюрьму, он там вовсе не выглядел непреклонным персонажем знаменитой картины «Допрос партизана». Следователи, похоже, были совершенно уверены, что с ним можно и разговаривать, и договариваться, и поэтому его особенно не прессовали. Содержался он в чистой и хорошо проветриваемой камере (всего два тихих, пришибленных сокамерника — оба по каким-то золотовалютным делам; «валютчики» с утра до вечера играли в шахматы — по пять-шесть партий в день). Много читал (общеизвестно, что в Лефортове к тому времени еще сохранилась неплохая библиотека из книг, конфискованных в тридцатые годы у «врагов народа»). Вообще все это было скорее похоже на уединение в монастырской келье, а не на заключение в тюремной камере… Если бы только не предстоящий суд, после которого не в Царствии Божьем окажешься, а в лагерном аду.
На допросы Закутарова вызывали нечасто и были с ним предельно вежливы. Пару раз в кабинет, где его допрашивали, заходил генерал (так он представился, назвав и фамилию), — видимо, начальник управления. «Я рассчитываю на ваш здравый смысл, — говорил генерал. — Вы, несомненно, способный человек, и не хотелось бы, чтобы ваши способности были растерты в лагерную пыль. Как вы правильно пишете в ваших статьях, нам, возможно, еще предстоит сотрудничать».
Да Закутаров и сам не очень-то задирался. Возвращаясь после очередного допроса, он, спасаясь от общения с сокамерниками, ставил перед своей койкой одну из двух тумбочек, заменявших в камере столы (на второй лежала шахматная доска и постоянно шла игра), клал на нее раскрытую книгу и делал вид, что читает, — сам же думал о своем и старался до мелочей, до модуляций голоса вспомнить, что сказал следователь, и правильно ли он ему ответил, и что тот сказал в ответ на его ответ… Впрочем, после каждого такого «разбора партии» он лишь убеждался, что в этом эндшпиле его позиция почти безнадежна.
Выбор ходов был невелик, и следователь, ведший его дело, — молодой, уверенный в себе подполковник из службистов-комсомольцев (понятно, как и генерал, — в штатском) — сразу предъявил «все наличные возможности». Закутаров мог настаивать на своей правоте, то есть на праве издавать неподцензурный журнал «Мосты», — пожалуйста, настаивайте. Но журнал по сути дела антисоветский (следователь дружелюбно показал это, вооружившись цитатами из статей 3. Ольгина). А это значит, что Закутаро-ву дадут, как минимум, три года лагерей (если вменят статью 1901 Уголовного кодекса, «Клевета на советский общественный и государственный строй») или даже до семи лет (если будут судить по статье 70-й, «Антисоветская агитация и пропаганда»)… Но у Закутарова была также возможность признать свою вину, признать клеветнический характер опубликованных в журнале материалов, и такое признание было бы если и не равноценно, то близко к раскаянию, и тогда, скорее всего, его хотя и провели бы все по той же статье 1901, но через статью 43 («Назначение более мягкого наказания, чем предусмотрено законом») и назначили бы ему, например, небольшой денежный штраф и освободили бы в зале суда. Так пообещал следователь («с генералом согласовано») и, конечно, обманул…
Суд состоялся в октябре. Накануне еще было тепло, и в прогулочный дворик заглядывало солнце, но в день суда задул холодный ветер и пошел дождь со снегом. Закутаров, хоть его и подталкивал конвоир, успел увидеть это на двух метрах свободного пространства между «воронком» и дверью во дворе суда. И с сожалением подумал, что друзей, конечно, в зал не пустят, но они и в такую погоду будут, конечно, целый день стоять перед зданием суда — на ветру, под дождем и снегом. Эльве, Лерка, Дашуля, другие, может быть, даже совсем не знакомые люди. Интересно, пришли бы они, если бы знали, какую тактику он выбрал…
На суде Закутаров признал свою вину и согласился, что его собственные статьи и журнал в целом имели клеветнический характер. Но, вопреки обещаниям, его не освободили, а впаяли пять лет ссылки. Правда, с прогрессивным зачетом месяцев в следственном изоляторе. И ссылку определили в Северный Прыж — место вовсе не самое гиблое, да и всего-то меньше суток езды от Москвы… Мало того, перед тем как этапом отправить к месту ссылки, ему оказали особую милость: дали сопровождающего и на комитетской машине («генерал распорядился») отвезли на кладбище — мать похоронить. Как завещал Евсей, Ольгу Закутарову похоронили «в клавировском углу» Востряковского кладбища…