Литмир - Электронная Библиотека

Да никуда он не выпрыгнул: прошло несколько лет, и все вернулось на круги своя, все срослось, все покатилось по старой колее. И в начале девяностых никому уже дела не было до его отступничества. Подумаешь! В политической тусовке полно персонажей с репутациями куда более сомнительными — и ничего… В конце концов он таки сделал головокружительную карьеру и в какой-то период времени и впрямь определял судьбу страны… А вот рамка биографии, предначертанной свыше, в какой-то момент сломалась. И он даже не понимает, когда это случилось. Нет, не в приснопамятном позорном суде. Может быть, тремя годами позже, когда за ним в Прыж приехал Бегемотик, и он, Закутаров, оставил в деревне Кривичи любимую женщину Сашу и ее шестилетнюю Ленку, успевшую полюбить его и даже уже называвшую его папой, и бросился в Москву. «Спасать матушку Расею», — как несколько ерничая, но по сути-то совершенно серьезно он объяснял друзьям по приезде…

Герой фильма уже переодевался у себя в ателье, но Закутаров все пропустил — и как он попал сюда, и как бомжи расходились из ночлежки. И эту замечательную небрежность профессионала, с какой модный молодой фотограф бросает свою дорогую камеру в бардачок роскошного автомобиля… Ничего. Когда фильм закончится, он запустит его снова. И потом еще раз. И еще… Пока же Закутаров нажал «паузу», взял телефон и набрал один из номеров Алены Гросс. Ответил автоответчик.

— Ленка Большова, — сказал Закутаров, — я тебя люблю.

Он подождал, но в трубке слышалось только легкое потрескивание записывающего устройства.

— Ленка, ты женщина, и я тебя хочу.

Он снова помолчал, но никто не ответил.

— Ленка, я жить без тебя не могу, — сказал он и выключил телефон.

Он посмотрел на часы в углу. И часы, словно под его взглядом, захрипели и нехотя пробили пять раз… Долбаная метафора жизни.

Не вставая, он достал из бара чуть начатую бутылку коньяку и стакан (тонкостенный, вроде тех, из которых пил Христианиди), взял в руки пульт, откинулся в кресле, нажал «пуск» и закрыл глаза. Фильм пошел дальше…

8

«Дедовы часы бьют низким, мягким и нежным «си», и это совершенно твоя тональность: ты — мое мягкое и нежное «си»», — как-то ночуя у Закутарова в «Гнезде», шептала, обнимая его, Лера Клавир. Ее шепот и то, как она при этом губами касалась его уха, ее дыхание — все это мгновенно его заводило. Сюда в кабинет (их свидания так и назывались: «сходить в кабинет») он, понятно, приводил ее только поздним вечером — так, чтобы Эльза не узнала. (К тетке Лера тоже иногда забегала — днем, хоть чем-то помочь по хозяйству, а прежде, пока Фенечка была жива, — и с ней помочь управиться.)

В тот вечер, однако, Леркин шепот не сразу подействовал. Закутаров лежал лицом вверх и ничего не ответил. По потолку быстро просколь-зил слабый отсвет автомобильных фар, проникший с улицы сквозь неплотно задернутые шторы. Слышно было, что машина проехала по переулку в сторону Нового Арбата, но свет на потолке промелькнул в обратную сторону. И еще одна — совсем медленно от Нового Арбата, и ее свет остановился на потолке — и угас. Машина встала где-то под окнами. Хлопнула дверца — одна, вторая. За ним приехали? Или слежка? Хотелось встать и посмотреть, где, какая машина остановилась. Но он сделал глубокий вздох, закрыл глаза и остался лежать: нельзя поддаваться неврастении.

«Какое счастье, что я нужна тебе, мой Закутаров, — шептала Лерка; она прижалась к нему грудью (почему-то правая грудь была у нее более чувствительна, и она всегда подставляла ее под ласки более охотно и теперь именно правой к нему и прижималась). — Я хочу, чтобы у нас с тобой была одна судьба. Я готова. Понимаешь? Я, как декабристские жены, — готова на все».

Было ясно, что со дня на день его арестуют. В последнюю неделю, куда бы он ни шел, куда бы ни ехал — и на работу, и в «Ленинку», и вечером домой, — всюду за ним следовали топтуны. И, конечно, к Эльве на Ленинский — по любимому (теперь заваленному снегом) тротуару мимо забора Первой градской больницы, где сверху, доброжелательно улыбаясь, смотрит на тебя Господь, а сзади медленно едет машина с филерами… И потом, уже в полночь, тем же путем и в том же составе (и Господь в морозном звездном небе) обратно к метро… И утром, когда он выходил из дому, машина с двумя или тремя гэбешниками уже ждала возле подъезда. А может, они и всю ночь дежурили.

Сегодня он немного побегал по эскалаторам трех станций метро — «Проспект Маркса», «Площадь Свердлова», «Площадь Революции», — и хоть и взмок, но от филеров удалось уйти. По крайней мере, когда в промерзшем, с заиндевевшими окнами троллейбусе он подъехал к консерватории и сел к Лерке в машину и они поехали в «Гнездо», ни по дороге за ними, ни потом в переулке он никого близко не заметил. Впрочем, повалил довольно густой снег, и видно было плохо… Но вот теперь гэбешники, видимо, все-таки встали на дежурство у подъезда, и утром ему и Лерке надо будет выйти порознь, — ему первым, чтобы увести топтунов за собой. Хотя, может, он становится мнителен и это просто случайная машина остановилась…

«Ау, Закутаров, ты спишь?» — Она совсем легла на него грудью и, сжав его голову руками, сверху шептала ему прямо в лицо. Он открыл глаза. А и вправду счастье, когда она вот так вот рядом. В тюрьме и потом в лагере ему будет сильно не хватать ее.

«Слушай, слушай, слушай внимательно, что я тебе скажу. — Она словно захлебывалась шепотом. — Ты очень точно все придумал. Историю нужно рассматривать как эстетический объект, который должен соответствовать законам гармонии. И законы гармонии надо привнести в политику. Это гениальная мысль! Именно ты, Закутаров, должен это сделать. Понимаешь? Красота спасет мир. Ты спасешь… Не надо улыбаться… В последнее время я отчетливо слышу: до-ми-ля-соль, — она тихо пропела несколько нот, — помнишь, фортепьяно, «Прометей» Скрябина? Это твоя тема, Закутаров. Наша тема».

«А где же низкое «си», унылый бой часов?» — вспомнил он, но промолчал, потому что довольно странно говорить о философии истории и даже петь Скрябина, лежа голыми в постели. Вроде не за тем пришли. Впрочем, умная беседа, может, как-то особенно заводит интеллектуальную женщину. Но совсем уж отвлекаться не хотелось бы. Оказалось вдруг, что как раз его-то самого философские беседы и заводят, — и он взял ее руку, поцеловал в ладонь и опустил вниз, чтобы она убедилась, что он готов. «И сразу мощно вступают духовые, — подумал Закутаров. — Все сразу. Тутти». И он сам провел руку ей между ног и стал ласкать, и она тут же легла на спину и замолчала, готовая принять его. И, склонившись над ней, прижавшись щекой к ее щеке, он тогда впервые подумал, что они, должно быть, очень похожи друг на друга: надо как-нибудь встать рядом перед зеркалом…

Он хорошо запомнил то свидание в душном кабинете (как всегда, в этом доме батареи были раскалены зимой) и Леркин монолог в пользу эстетики истории. И даже дата осталась в памяти — 5 января. И то, что было безветренно и шел снег… Потому запомнил, что уже тогда под окнами стояла машина с филерами, и во все время свидания он спокойно сознавал (хотя на несколько сладостных минут и перестал думать о чем бы то ни было), что вовлекает Лерку в некий разворачивающийся трагедийный сюжет: любовный пир во время чумы; или гибель какой-нибудь там баснословной Помпеи, где любовников засыпает пеплом (а у нас — снегом), но они не в силах оторваться друг от друга, — и поэтому не могут спастись. Он понимал, что участие в его делах опасно для нее. Может быть, даже смертельно опасно. Но если бы кто-нибудь сказал ему об ответственности, он бы только молча пожал плечами, как всегда делал, когда говорить не о чем: она взрослый человек и знала, на что идет. В симфонической поэме истории это была ее тема — трагическая тема тихой и неистовой Лерки Клавир…

9

Он, конечно, хорошо помнил не только все свои удачные снимки, но и вообще все, какие когда-либо сделал. Даже те, что долго оставались в негативах: к своему архиву он постоянно возвращался и иногда извлекал оттуда великолепные кадры (например, лет пятнадцать пролежал ненапечатанным теперь премированный снимок Фенечки на царском ложе). Хорошо помнил он и сюжеты, которые хотел снять, но ему почему-либо не удалось. Упущенные возможности иногда мучили его, и он даже ночью просыпался с тоскливым чувством если и не вины, то досады: вот, видел, а не снял — и словно что-то важное в жизни не состоялось, мимо промелькнуло непонятое — и навсегда кануло. Досада (на кого? на что?) оставалась, даже если он знал, что никакой возможности снимать не было.

33
{"b":"933161","o":1}