Литмир - Электронная Библиотека

Выйдя из подъезда, он вдруг понял, что как не мог войти в лифт, так теперь не может сесть за руль: он подошел к машине, но от одной только мысли, что сейчас закроет себя в замкнутом пространстве тесного автомобильного салона, ему стало страшно, он почувствовал, что не может дышать, к горлу подступает тошнота и он теряет сознание. Пришлось облокотиться, почти лечь на грязный капот машины и так переждать минуту или две, пока приступ прошел и он смог несколько раз глубоко вздохнуть… Клаустрофобия всегда проявляла себя накатом безотчетного страха, удушьем и тошнотой. Впервые это случилось с ним двадцать с чем-то лет назад, когда его арестовали и привезли в Лефортово и, прежде чем подвергнуть обыску и медосмотру, что всегда предшествует окончательному водворению зэка в камеру, оставили одного в каком-то мрачном отстойнике, в квадратной каменной коробке с тяжелой кованой дверью и без окон. Комната тускло освещалась пыльным плафоном высоко под потолком, и там же под потолком в углу однотонно гудел вентилятор за пыльной решеткой, и Закутаров начал задыхаться и почувствовал, что вот-вот потеряет сознание, и тогда он подумал, что, может быть, через эту вентиляционную решетку в помещение нагнетается какой-нибудь газ, и он бросился к двери и стал кричать и барабанить кулаками, но дверь была так массивна, что он колотил в нее беззвучно… Впрочем, через минуту тяжелая дверь медленно открылась, внезапно зажегся яркий свет (он так и не понял, где были эти лампы), и в отстойник вошли надзиратель и немолодая медсестра в белом халате. Закутарову велели раздеться донага и тщательно осмотрели его, кто-то из них даже в задний проход залез пальцем, — процедура весьма неприятная, и Закутаров громко застонал от боли, но когда все закончилось, он подумал, что было бы здорово снять эту сцену со стороны. Впрочем, может быть, это сюжет не для фото, но эпизод для фильма: голый зэк, и медсестра и надзиратель молча манипулируют над ним…

Ладно, он все равно обещал Карине вернуться ночевать, и машину можно пока оставить здесь во дворе. Он сделал три глубоких вздоха, отряхнул куртку и проверил, не забыл ли поставить машину на сигнализацию (тулуп все валялся на заднем сиденье, и его могли украсть), и, убедившись, что нет, не забыл, — значит, он еще в порядке, автоматизм не нарушен, — вышел со двора и, не торопясь, пошел по Ленинскому пешком. В его офис, в его знаменитое АПРОПО, к двум должен был приехать Абрам Рабинович, его лучший друг и адвокат Дашули Жогло, и было достаточно времени, чтобы пешком дойти до Остоженки.

2

День хоть и был солнечный, но не жаркий, с довольно крепким и свежим ветром вдоль Ленинского, и Закутаров высоко под горло застегнул молнию на своей замшевой куртке и поднял воротник. Он хорошо знал эту дорогу, этот пустынный, с редкими пешеходами тротуар по левой стороне проспекта в центр — мимо дома с аптекой, мимо зеленого сейчас весной проезда в Нескучный сад, мимо зацветающих яблонь и отцветающих вишен на территории Первой градской больницы. Впрочем, и в любое время года, и в дождь, и в снег, рано утром или поздно вечером идти здесь было хорошо. Даже если по противоположной стороне улицы со скоростью твоего шага тебя сопровождает машина с гэбешниками. И сзади тебя чуть поодаль идут еще два филера.

Когда-то он часто бывал здесь у Эльве, академика Молокана, Карининого отца, и вечером, уходя домой, всегда отправлялся к метро пешком. Он всерьез уверял старика, что этот километр в одиночестве (филеров первое время не было) вдоль бесконечной решетки больничного забора необходим каждому — для душевного здоровья: «Гуляйте здесь перед сном. Или утром. Это как в храм сходить. Когда человек идет этой стороной улицы, Господь, улыбаясь, смотрит на него. И, может быть, даже фотографирует для своего альбома — на память». Дашуля Жогло, с которой он к тому времени уже расстался и она постоянно жила у Эльве, захлопала в ладоши и засмеялась — оценила образ. «А ты наберись смелости и сам Его сфотографируй», — тихо сказал старик, указывая пальцем в потолок. «К тому и стремимся», — подумал Закутаров, но тогда мысль эта показалась ему слишком нескромной, даже кощунственной, и он промолчал и сразу перевел разговор на какие-то насущные дела. В те дни они готовили первый номер свободного, неподцензурного журнала «Мосты», и все мысли были заняты предстоящим событием, которое должно было круто повернуть если уж и не ход истории, то по крайней мере его, Закутарова, жизнь…

В семьдесят восьмом, когда Закутаров в первый раз приехал к Эльве — знакомиться, — тот жил совсем один. За пол года до того он похоронил жену, с которой прожил тридцать лет, и утрату переживал тяжело: впал в депрессию, прекратил общение с друзьями, из дома выходил редко и, бывало, даже к телефону не подходил. Тогда-то Карина, его единственная дочь, и попросила свою близкую черноморскую подругу Дашу Жогло приехать в Москву и пожить у отца хотя бы неделю-другую. Сама она была в очередной раз замужем, теперь за каким-то молодым генералом, потерявшим голову от любви, кажется, летчиком или ракетчиком. Она родила ребенка, постоянно жила по месту службы мужа в военном гарнизоне не то под Красноярском, не то под Иркутском и, как сама писала в письмах, вполне вошла в роль «матушки-генеральши».

А Даша, Дашуля в то время была женой Закутарова, они жили в Черноморске, и он сказал, что поедет с ней в Москву — знакомиться с великим Эльве. «Ну, если тебе так хочется, — как-то неуверенно согласилась она. — Впрочем, поехали. Пусть будет сюрприз. А ты сделаешь его портрет — большой-большой, в полстены. Вот сюда, над сервантом». Они жили хоть и на окраине, в пригороде с неблагозвучным названием Вшивка (официально — поселок Имени 18 партсъезда), но в довольно просторном доме, который для молодой семьи снимали Дашулины родители — папа-прокурор и мама — директор гастронома. Закутаров с удовольствием представил себе, как прокурор испугается, когда узнает, чей это портрет занял стену над дефицитным румынским сервантом черного дерева (мама достала по большому блату), — и, смеясь, согласился…

Леонид Витальевич (Л.В. — Эльве) Молокан был ученым с мировым именем, выдающимся генетиком и микробиологом, академиком, Героем Социалистического Труда… а теперь еще и известным диссидентом. Еще в начале семидесятых, будучи научным руководителем секретного института (ходили слухи, что этот «почтовый ящик» занимался разработкой бактериологического оружия; впрочем, сам Эльве об этой своей работе никогда не заговаривал), он написал замечательное философское эссе «Современный мир и ответственность ученого» — и на этом его академическая карьера закончилась: оказалось, что мысли автора если и не в лоб антисоветские, то уж никак не советские, и такой человек, понятно, не может быть руководителем в советской «оборонке».

«Современный мир…» перевели чуть ли не на все языки мира, широко издали за границей, и его «индекс цитирования» уступал разве что сахаровскому и солженицынскому… Дома же, в Союзе, автора поперли со всех должностей, лишили всех орденов и звании и организовали широкую кампанию травли в печати (мотив обычный для тех времен: «Советская власть дала ему все, а он, как свинья, гадит там, где ест» и т. д.), и жил он теперь под плотным наблюдением КГБ.

Дашуля, по молодости своей дерзко отвергавшая всякие и любые авторитеты, авторитет Молокана признавала безоговорочно и по каждому поводу ссылалась на него: «Эльве говорит, что Советский Союз катится к катастрофе», или: «Эльве говорит, что кофе надо варить только в латунной турке». В прежние годы она сначала по просьбе Карины, а потом и по приглашению самого Эльве уже несколько раз ездила в Москву, по месяцу, по два жила у старика и помогала ему ухаживать за женой, тяжело умиравшей от рака. О любви Эльве к жене, о спокойном мужестве, с каким он справлялся со свалившимися на него бедами, Дашуля говорила с восхищением. Девочка эмоциональная, даже несколько экзальтированная, она, как ребенок, зажмуривалась и мотала головой: «Он гений — во всех своих делах. Обычный нормальный гений… Мы попросим, чтобы он надел солдатскую гимнастерку с орденом Славы, и ты сразу увидишь, кто он такой».

15
{"b":"933161","o":1}