– Я предлагаю вам поспешить, – сказал горбун сухо и зашагал вглубь парка. – Варьете сейчас начнется.
– Мой сутенер, за мной! – хулигански крикнула Мадлен и схватила графа за руку. – Я еще не видела канкан. Что такое канкан? Может, это когда танцуют с куском пирога во рту?… Или с попугаем на плече?…
– С павлиньим пером в заднице, – зло бросил граф, резкими широкими шагами направляясь за ней.
Они почти бежали. Успели. Красная Мельница, ресторанчик с дешевым ночным варьете, была полна народу. Народу было как сельдей в бочке. Горбун, Мадлен и граф протолкались поближе к проходу. Сесть было негде.
– Так и будем стоять? – прошипел граф, озираясь затравленно, как собачонка. Пахло вонючим потом, сладкой жвачкой изо ртов, дурацкими в нос шибающими духами, коими обильно были политы груди, плечи и виски женщин; чужие полуголые тела толкали его; острые локти впивались в ребра, как копья. Куда она привела его? Плебейка. Ей это нравится. Будь проклят художник с его мазней. Он уйдет отсюда. Он уведет ее.
– Эй! Пойдем! Тебе пора спать.
Он нехорошо усмехнулся.
– Я никуда не пойду. Я буду глядеть канкан.
– Ты отправишься домой сейчас же! Я приказываю тебе!
Мадлен распахнула синие глаза и медленно повернула голову к графу. Он попятился, зажатый со всех сторон телами – так горяча была синяя лава презрения и гнева, выплеснутая на него из взгляда его девки.
– Ты не можешь мне приказывать. Хочу, и все.
– Я купил тебя! – завизжал он на весь зал.
На него оглядывались. Зашикали. Смеялись, показывая пальцем. Вырваться и убежать он не мог – толпа, жаждущая поглядеть канкан, напирала и кучковалась. Мадлен обернулась к маленькому художнику и обняла его за горб, нюхая запах масляной краски и лака, доносившийся из котомки.
– Сутенер-то у меня придурошный, – беззлобно бросила она, искоса, кокетливо взглядывая на графа. – Меня по больницам затаскал, а на самом деле сам втихаря пилюли жрет. Успокоительные. Чтобы не беситься. А я-то его люблю. Знаешь, как люблю?… Так люблю, что иногда даже просто подумаю о нем – и…
В толпе засмеялись. Толпа Пари любила острословов, не боящихся крепкого соленого словца. Мадлен была здесь своя. Ее окидывали оценивающими взглядами. Одобрительно прицокивали языком. Парни поднимали большие пальцы и показывали ей. Густо намалеванные девки кричали: «Давай!.. Давай!.. Наддай ему!.. Не сдавайся!.. Забодай его!..»
Горбун обхватил, смущаясь и дрожа, Мадлен за талию. Они стояли, как мать с ребенком. Молодая мать со старым ребенком.
– У тебя горячая рука, художник, – прошептала Мадлен.
Рука, получившая одобрение, скользнула ниже. Еще ниже.
Масляные краски, горячие потеки. Свежий, чистый молодой холст. Улыбка на устах. Была бы только улыбка на устах, все остальное приложится. Скользи ниже, кисть. Ласкай крупнозернистую грунтованную плоть. У каждой плоти есть душа. Ее изобразит только мастер. Не робей, мастер. Я разрешаю тебе. Я приказываю тебе.
На дощатую, грубо сколоченную из неотшлифованных рубанком деревяшек сцену выкатились девки. Много девок. Со сцены резким ударом донесся до носов толпы, пробив духоту, запах танцорского трудового пота. Девки были наряжены в юбки со множеством оборок. Оборки, снега оборок, мохнатые шмели оборок, тучи и цветы оборок, вихри тряпок и кружев, поднимающиеся к люстрам, еле моргающим сковзь пыль!
Девки построились в неровное каре; грянула музыка. Простая и неуклюжая. Под такую мог плясать медведь. Медведь на ее далекой родине… на снегу… на площади…
Прямолинейная, ударяющая, как палка или розга, дурацкая музыка взвизгивала, как баба, которую щекочут. Там-там-тара-тара-там, там. Девки двинулись на публику, задирая ноги. Выше. Выше. Ах, бедра, диковинные бедра! Белые, как вареные форели! Розовые, как разрезанная на длинные пласты семга! У вас в ресторанишке есть семга?… О да, сделайте заказ, прошу вас. Выше ноги!.. Выше!.. Оборки разлетаются. Нет, это рвутся надвое шелковые ткани королей. Как там, в королевской спальне?… А так же, как и в плотницкой. Баба она и везде баба. И все едино. Нет различий. Нет границ. Там, тара-тара-там, там. Там… мокро, влажно, темно. Пряно. Выше подними ногу, чтоб я увидел!.. А ты все равно слепой. Ты не увидишь. И ногу я опускаю мгновенно. Только миг перед тобой оно. Что?! А тебе не все ль равно. Мы кобылицы. Мы скачем. Мы вспотели, как лошади. Нас загонят все едино; вот хлысты, ими машут, звенят о дощатый пол; заводят музыку по кругу, и мы скачем. Слизни-ка соль, красотка, с усатой вздернутой губы!.. Почему никто не швыряет тебе денег из толпы?!.. А потому, что все жадные. Потому что все графья, князья. Сощурясь, наблюдают. Толкают в пасть ананас, банан. Мою грудь. Твою грудь, дура?!.. У меня красивее!.. Возьми мою!.. Там, тара-тара-там, там!.. Танцуй, танцуй, Козетта!.. А ты чего, Ирэн?!.. А ты что там зазевалась, Лизетт?!.. Выше ногу!.. Выше!.. Тяни!.. Тяни!.. Чтоб они увидели, как там у тебя темно и страшно, как соблазнительно и чудно; как в Раю и в Аду вместе. А скулы твои уже как малина!.. Как клубникой вымазаны!.. И лоб твой в бисере!.. Изукрашен алмазами и жемчугами!.. И никаких богатств мира тебе, беднячка Мари, не надо!.. Это твоя пляска!.. Твой канкан!.. Твои братья погибли на войне; твой отец взорвался в забое; на дом твой матери упал аэроплан, и она сгорела заживо в мучениях, а ты перестала сразу верить в Бога, потому что Бог отказался танцевать канкан вместе с тобой. Это ничего не значит, дура. Он может станцевать канкан вместе с другими. С теми, кого он, Бог, выберет сам. Он знойный кавалер.
Чулки рвутся с хрустом. Панталоны зияют дырами. Кружева сползают. А что там, под кружевами?!.. Зрачки обволакивает тьма. Веселое искусство у нас, девки!.. Веселая наша страна, Эроп!.. В Веселом Доме мы все живем, и крепко сколочены его стены, и гудит от танцев пол и потолок, и пускаются с нами в пляс старые солдаты и молодые воры, а вон тот плясать не может, ему ногу прострелило давно, она укоротилась ровно вдвое, отрезали в госпитале, – он видел другие пляски, и он корчился и дергался под летящими осколками между взрывов. Он видел Танец. А мы что. Мы танцорочки. Мы хотели любить его. Но, наверно, ему отрезали и кое-что другое.
Веселые девки, ну, вы мокры уже до тайников; сколько вы еще сможете выдержать?!.. Каре, стройся! Шагом марш!.. Взад, вперед! По сцене! Без сцены! Буянят оборки! Летят красные снега! Машут крыльями синие птицы! Птица, в тебя выстрелят – и нет тебя. Лишь шкурка. Перья. Чучело, набитое ватой. Танцуйте до плахи! До топора! До выстрела! А музыка будет играть. И вы не остановитесь. Вы будете плясать до тех пор, пока не упадете.
Упала!.. Рози упала!..
Ах, сука. Ну, будет ей. Жалованья мадам не даст.
Унесите ее! Танцуйте дальше! Там, тара-тара-там, там! Целованы по пьяни, в исподнем – из приютов, больниц, из подворотен, из хижин, из-под мостов, танцуйте, Каро, Мюзетт, Шарлотта, в чаду и дыму, в оскалах кабаньих морд, в блеске клыков! У попугаев ара не пестрей наряды, чем у вас юбки с тысячью оборок. Оттанцевать – до жара и бреда… и закрыть глаза… и умереть…
Умереть тебе не дадут. Умереть – слишком большая роскошь.
Горбун, зачем ты гладишь рукой тайный атлас моего платья. Зачем твоя рука волнует меня. Я привыкла; меня на пушку не возьмешь. Рядом граф. Он дышит за спиной. Я должна тебя оттолкнуть. Зачем так визжит девчонка на сцене, взбрасывая ноги в безумном канкане?!
Мадлен стояла, зажатая колышащейся маятником толпой, ее обдавали запахом мятных пряников, курева, нюхательного табака, дешевых духов, вина, водки, помады, острого, как перец, пота. Она глядела на девицу, выбрасывавшую ноги впереди канканирующего каре. Девица была не из красивых. Скорее уродлива: толстый кривой нос, большой утиный рот. С залысинами, с бородавкой над верхней усатой губой. Дылда. С таким ростом надо играть в модный большой теннис. Прыгать с вышки в воду. Сниматься в синема в мужских ролях. Идти в армию. Говорят… она где-то читала… один из Царей страны Рус был такого же роста… когда он входил в избу, то нагибался, будто искал гриб или ягоду… кланялся притолоке…матице… что за дикие слова – матица, притолока… откуда они…