Разговор переходит на более безопасные темы. Но Артур несколько дней не может избавиться от первого потрясения; он приносит цветы на могилу Туи, стоит в забытьи посреди ее опустевшей спальни, избегает подходить к своему письменному столу, не может заставить себя просмотреть вновь поступающие соболезнования – выражения подлинного чувства. Девять лет он щадил Туи, скрывая от нее существование Джин, девять лет старался не причинять ей даже минутной боли. Но, как видно, эти два стремления несовместимы, и так было всегда. Он готов признать, что не считает себя знатоком женской природы. Распознаёт ли женщина твою влюбленность? Вероятно, да; так ему кажется; да, наверняка, ведь Джин сразу это распознала на залитой солнцем лужайке, раньше, чем он сам. А если так, распознаёт ли она тот момент, когда ты ее разлюбил? Чувствует ли, что ты любишь другую? Девять лет назад он до тонкостей продумал, как оградить Туи: в заговор оказались вовлечены все домашние; но в конечном счете вышло, что эта хитрость имела целью оградить его и Джин. Вероятно, его замыслы были полностью эгоистичны и Туи видела его насквозь; не исключено, что она все знала. Вряд ли Мэри понимает, как тяжело далась Туи фраза насчет повторного брака отца. Даже Артур начинает понимать это только сейчас. Не исключено, что Туи знала с первого дня, наблюдала со своего смертного одра за его жалкой подтасовкой истин и улыбалась каждой низкой, мелкой неправде, услышанной от мужа, да еще воображала, как он бежит вниз к телефону изменника. Протестовать у нее, как видно, не было духу, ведь она больше не могла быть ему женой в полном смысле этого слова. А что, если – его подозрения сгущаются, – что, если она с самого начала поняла, как много значит для него Джин, а остальное непрерывно додумывала? Что, если считала своим долгом принимать Джин в «Подлесье», хотя и видела в ней любовницу мужа?
Столь же мощный, сколь и бескомпромиссный рассудок Артура идет дальше. Вдобавок к прежним сложностям беседа с Мэри повлечет за собой новые. Кончина Туи, как он теперь понимает, не положит конец его обманам. Ведь Мэри не должна узнать, что он долгих девять лет был влюблен в Джин. Не должен узнать этого и Кингсли. Говорят, мальчику еще труднее, чем девочке, примириться с предательством по отношению к матери.
Артур уже представляет, как выберет момент, как отрепетирует слова, как откашляется, чтобы получилось… как?.. как будто он сам не верит тому, что собирается произнести. «Мэри, дорогая, ты же помнишь, что сказала перед смертью мама? О возможности моего повторного брака. Так вот: должен тебе сообщить, что ее правота вскоре подтвердится».
И он услышит от себя такие слова? Если так, то когда? До конца года? Нет, конечно нет. В будущем году, через год? Через какой промежуток времени вдовцу прилично обрести новую любовь? Что думают на этот счет в обществе, ему известно, а что думают дети?.. и конкретно: его дети?
Затем он пытается предугадать вопросы Мэри. И кто же она, отец? Ах вот оно что: мисс Лекки. Я с ней познакомилась еще в детстве, правда? А потом где только мы с ней не сталкивались. И в конце концов она стала наезжать в «Подлесье». Я всегда считала, что ей пора замуж. Повезло тебе, что она до сих пор свободна. Сколько ей сейчас? Тридцать один? Да она уже вышла в тираж, ты не находишь, папочка? Удивительно, что никто на нее не польстился. А когда ты понял, что влюблен, отец?
Мэри больше не ребенок. Возможно, она и не собирается ловить отца на лжи, но заметит малейшую нестыковку в его рассказе. А вдруг он даст маху? Искусных лжецов Артур презирает: они строят свои чувства – и даже свои браки, – исходя из того, что им сойдет с рук, отделываются то полуправдой, то полновесным враньем. Артур всегда трубил детям о необходимости говорить правду; теперь ему предстоит выставить себя полнейшим лицемером. С улыбочкой, изображая смущенное удовольствие, разыгрывая удивление, он состряпает псевдоромантическую историю о том, как полюбил мисс Джин Лекки, и будет до конца своих дней пичкать этой выдумкой сына и дочь. Да еще будет просить домашних, чтобы его покрывали.
Джин. Из соображений приличия она не явилась на похороны; прислала свои соболезнования, а примерно через неделю Малькольм привез ее из Кроуборо. Встреча не задается с самого начала. Когда эти двое появляются в «Подлесье», Артур ловит себя на том, что не может обнять Джин в присутствии брата; вместо этого он инстинктивно целует ей руку. Жест получается неудачный, почти шутовской, отчего возникает общая неловкость. Джин – кто бы сомневался – держится безупречно, а сам он теряется. Когда Малькольм тактично просит разрешения осмотреть сад, Артур беспомощно озирается в поисках подсказки. Но от кого? От Туи, сидящей в постели со своим чайным сервизом на одну персону? Не зная, о чем говорить с Джин, Артур начинает оправдываться перед нею своей скорбью – и за возникшую неловкость, и за безучастную встречу. Он только рад, когда Малькольм возращается из своей надуманной садовой экспедиции. Вскоре брат с сестрой уезжают, и на душе у Артура становится совсем скверно.
Треугольник, внутри которого он так долго обитал – мучительно, зато надежно, – теперь сломан, и Артура пугает эта новая геометрия. Возвышенная скорбь уходит, и на него накатывает летаргия. Он бродит по угодьям «Подлесья», как будто их давным-давно распланировал кто-то чужой. Заходит проверить лошадей, но седлать не приказывает. Что ни день, посещает могилу жены и возвращается совершенно разбитым. Ему представляется, как она его утешает, заверяет, что всегда его любила, независимо ни от чего, и теперь прощает; но требовать этого от покойной как-то самонадеянно и эгоистично. Артур часами просиживает в кабинете, курит и разглядывает поблескивающие пустотелые кубки, полученные спортсменом и видным писателем. По сравнению с кончиной Туи эти безделицы лишены всякого смысла.
Всю переписку он оставляет на усмотрение Вуда. Секретарь давно научился имитировать его подпись, приветствия, обороты речи, даже мнения. Пусть некоторое время поживет в шкуре сэра Артура Конан Дойла – у реального носителя этого имени нет желания быть собой. Вуду позволено вскрывать любые послания, отправлять их в корзину или писать ответы.
Силы Артура на исходе; он почти ничего не ест. В такое время аппетит выглядел бы почти непристойностью. Ложась в постель, он не может заснуть. Никаких признаков болезни у него нет, только изнурительная слабость. Он обращается к старинному другу, врачу-консультанту Чарльзу Гиббсу, у которого наблюдается с момента возвращения из Южной Африки. Гиббс говорит, что находит у него все и ничего; другими словами, это нервы.
Однако нервами дело не ограничивается. У него разладился кишечник. Гиббс устанавливает это без труда, хотя помочь ничем не может. Должно быть, в Блумфонтейне или в вельде Артур подцепил какую-то инфекцию, и до поры до времени она дремала, поджидая ослабления организма. Гиббс прописывает снотворную микстуру. Но усыпить другую непобедимую бациллу, поразившую организм пациента, не представляется возможным: это бацилла вины.
Артур привык считать, что затяжная болезнь Туи хоть как-то подготовит его к неминуемому. Он привык считать, что скорбь и чувство вины, если уж они неизбежны, будут более острыми, определенными, конечными. Вместо этого они уподобились погоде или облакам, которые постоянно меняются по воле безымянных, неопознаваемых ветров.
Он знает, что должен подняться, но ничего не получается; да и зачем подниматься – разве лишь для того, чтобы снова лечь. Первым делом увековечить, сделать историческим фактом старую ложь о любви преданного мужа к Туи, затем создать и распространить новую ложь – как Джин подарила неожиданное утешение исстрадавшемуся сердцу вдовца. Одна мысль об этой новой лжи вызывает у него отвращение. По крайней мере, в апатии есть истина: обессилевший, страдающий животом, он влачится из комнаты в комнату и не вводит в заблуждение других. Хотя нет, почему же: другие приписывают его состояние исключительно скорби.
Он лицемер; он обманщик. В некотором смысле он всегда ощущал себя обманщиком, и чем известнее становился, тем больше. Его превозносят как выдающегося деятеля эпохи, но, хотя он и играет активную роль в современном мире, его сердцу здесь неуютно. Любой нормальный человек этой эпохи без малейших угрызений совести сделал бы Джин своей любовницей. Именно так поступают теперь мужчины, и, по его наблюдениям, даже в самых высоких сферах. Но его нравственная жизнь тяготеет к четырнадцатому веку. А его духовная жизнь? Конни причислила его к ранним христианам. Сам он предпочитает помещать себя в будущее. В двадцать первый век, в двадцать второй? Все зависит от того, как скоро дремлющее человечество проснется и научится использовать свои глаза.