Для него не секрет, что у большинства мальчиков есть друзья; даже в Библии описаны Давид и Голиаф, а Гарри Боум и Артур Эрам, отойдя на кромку школьного двора – Джордж сам видел, – достают из карманов и разглядывают какие-то сокровища, но ему такое неведомо. Нужно ли ему в связи с этим что-нибудь придумать или лучше выждать, когда что-нибудь придумают другие? Да какая, в сущности, разница: главное – чтобы мистер Босток был им доволен, а лебезить перед недоумками с задних парт он не собирается.
Когда к чаю приходит двоюродная бабушка Стоунхэм, а случается это в первое воскресенье каждого месяца, она шумно скребет чашкой по блюдечку и сквозь морщинистые губы вопрошает, есть ли у Джорджа друзья.
– Гарри Чарльзуорт, – неизменно отвечает он. – Мой сосед по парте.
Услышав тот же самый ответ в третий раз, бабушка со стуком опускает чашку на блюдечко, хмурится и спрашивает:
– А еще?
– Все остальные – деревенские вонючки, – отвечает он.
По устремленному на отца взгляду двоюродной бабушки Стоунхэм он понимает, что оплошал. Перед ужином его вызывают в отцовский кабинет. Отец вытянулся у письменного стола на фоне расставленного по полкам авторитета веры.
– Сколько тебе лет, Джордж?
Распекания нередко начинаются с этого вопроса. Ответ известен обоим, но Джордж обязан произнести его вслух.
– Семь, отец.
– В этом возрасте от человека естественно ожидать некоторого уровня интеллекта и здравого смысла. Позволь спросить, Джордж: как по-твоему, в глазах Господа ты ценнее тех мальчиков, которые живут на фермах?
Ясное дело, правильно будет сказать «нет», но Джордж медлит с ответом. Неужто сын викария, который живет в доме викария и приходится внучатым племянником предыдущему викарию, не ценнее для Господа, чем глупый и вдобавок злобный мальчишка, который носу не кажет в церковь, как, например, Гарри Боум?
– Нет, – отвечает Джордж.
– Так почему же тех мальчиков ты называешь «деревенскими вонючками»?
Как тут выбрать правильный ответ? Джордж раздумывает. Правильный ответ, как ему внушили, – это ответ правдивый.
– Потому, что они такие и есть, отец.
Отец вздыхает:
– Допустим, Джордж; но почему они таковы?
– Каковы, отец?
– Дурнопахнущие.
– Потому что не моются.
– Нет, Джордж, если от них дурно пахнет, то лишь потому, что живут они в бедности. Нам, считай, повезло: у нас есть возможность покупать мыло, принимать ванну, спать на свежем белье, а не соседствовать с домашней скотиной. А те мальчики – смиренные земли[1]. Вот и ответь, кого Господь любит больше: смиренных земли или исполненных гордыни?
Этот вопрос уже полегче, хотя Джордж не вполне согласен с ответом.
– Смиренных земли, отец.
– Блаженны кроткие[2], Джордж. Тебе известен этот стих.
– Да, отец.
Но что-то в душе Джорджа противится такому заключению. Не может он считать Гарри Боума и Артура Эрама кроткими. Равно как и не может поверить, что, согласно вечному Божьему промыслу, Гарри Боум и Артур Эрам когда-нибудь унаследуют землю. Против этого восстает присущее Джорджу чувство справедливости. Они всего лишь деревенские вонючки, в конце-то концов.
Артур
В Стонихерст-колледже предложили компенсировать стоимость образования Артура, если он начнет готовиться к принятию сана, но матушка отказалась. Артур вырос честолюбивым и вполне способным к лидерству; его уже прочили в капитаны команды по крикету. Однако матушка не видела своих детей в роли духовных наставников. В свою очередь, Артур понимал, что не сможет обеспечить маме обещанные очки в золотой оправе, бархатное платье и отдых у камина, если обречет себя на бедность и послушание.
По его оценкам, иезуиты были ничем не плохи. Они считали, что человек по натуре слаб, и Артуру их подозрения виделись оправданными: взять хотя бы его родного отца. Кроме того, они понимали, что греховность уходит корнями в детство. Мальчикам запрещалось уединяться; гуляли они только в сопровождении учителя; по ночам темная фигура совершала обход дортуаров. Не исключено, что постоянный надзор мог подорвать всякую инициативу и самоуважение; зато безнравственность и грязь, процветавшие в других учебных заведениях, здесь свелись к минимуму.
В общем и целом Артур верил, что Бог существует, что мальчишки падки на все греховное и что в воспитательных целях святые отцы вправе использовать тулий. Что же касалось отдельных догматов веры, он обсуждал их накоротке со своим другом Партриджем. Впервые Партридж поразил его во время матча: как полевой игрок, он непостижимым образом поймал мяч после одного из самых мощных бросков Артура, в мгновение ока сунул в карман и развернулся, делая вид, что провожает глазами мяч, улетевший за пределы поля. Партридж мог обвести вокруг пальца кого угодно, причем не только в крикете.
– Известно ли тебе, что концепция непорочного зачатия была причислена к догматам веры совсем недавно: в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году?
– Поздновато, я бы сказал, Партридж.
– Да, представь себе. Дебаты велись на протяжении веков, и все это время отрицание непорочного зачатия не считалось ересью. А теперь считается.
– Хм.
– Итак: почему вдруг Рим задним числом принизил роль биологического отца в таком событии?
– Погоди-ка, дружище.
Но Партридж уже перешел к догмату о папской непогрешимости, провозглашенному только пятью годами ранее: с какой стати всем папам прошлых веков по умолчанию приписываются слабости, в отличие от пап настоящего и будущего? В самом деле, почему? – эхом повторил Артур. Да потому, ответил Партридж, что это скорее вопрос церковной политики, нежели достижений богословия. Все объясняется тем, что высокие посты в Ватикане захватили влиятельные иезуиты.
– Ты послан мне, чтобы испытывать мою веру, – говорил порой Артур.
– Напротив. Я здесь для того, чтобы укреплять твою веру. Мыслить себя внутри Церкви – это путь истинного послушания. Когда Церковь чувствует какую бы то ни было угрозу, она отвечает ужесточением дисциплины. В краткосрочной перспективе это себя оправдывает, а в расчете на будущее – нет. Совсем как тулий. Сегодня тебя наказали – и день-два ты не будешь грешить. Но абсурдно было бы утверждать, что, памятуя об этом наказании, ты больше не согрешишь никогда в жизни, согласен?
– А если наказание подействовало?
– Да через год-другой нас уже здесь не будет. Тулий сгинет. Человека нужно учить сопротивляться греху и злодейству с помощью доводов разума, а не страха перед физической болью.
– Подозреваю, что на некоторых доводы разума не действуют.
– Для таких единственное средство – тулий. То же касается и мирского уклада. Естественно, ему необходимы тюрьмы, каторжные работы, палачи.
– Но Церковь, по-моему, сильна. Разве ей что-нибудь угрожает?
– Наука. Распространение скептицизма. Распад папских владений. Утрата политического влияния. Грядущий двадцатый век.
– Двадцатый век. – Артур немного поразмыслил. – Я так далеко не загадываю. Новый век я встречу сорокалетним.
– И капитаном сборной Англии.
– Это вряд ли, Партридж. Но уж точно не священником.
Вроде бы Артур и не осознавал, как слабеет его вера. Но от размышлений о себе внутри Церкви он с легкостью перешел к мыслям о себе за ее пределами. Ему открылось, что его разум и совесть не всегда принимают то, что находится перед ними. В выпускном классе он слушал проповедь отца Мерфи. Яростный, багровый от гнева священник стоял высоко на кафедре, грозя неминуемым и безусловным проклятьем всем невоцерковленным. Причина, по которой эти люди остаются вне лона Церкви, будь то злонамеренность, упрямство или банальное невежество, не влияет на конечный итог: неминуемое и безусловное проклятье на веки вечные. Потом он стал так пылко живописать все мерзости и муки ада, что мальчики заерзали на скамьях; Артур, однако, не вслушивался. Матушка ему растолковала, что к чему, и теперь он взирал на отца Мерфи как на рассказчика, которому больше не веришь.