Мы не спеша брели по переулкам, и дедушка рассказывал бесконечные легенды о том или ином доме, о его жителях и их приключениях, и я никогда не мог знать наверняка, какие истории были достоверными, а какие он сочинял на ходу. Хотя вообще – врать он не любил, это факт, так что, думаю, все-таки они были правдой.
Наконец очередной «локоть» вывел нас на большую улицу, предполагающую оживленное движение. Однако сезон заканчивался, и она оказалась пуста: ни переполненных автобусов, ни случайных машин.
– На этой улице живет моя с первого взгляда любовь, – загадочно начал дед.
Вдруг далекий звонок предвосхитил нарастающий раскат перестукивающих колес. Из-за угла старинного дома (кажется, это был санаторий, оставшийся со времен царской России) величественно и вместе с тем скромно выступил, поскрипывая, красный двухвагонный трамвай.
– А вот и моя любовь!
Я недоуменно поднял глаза.
Трамвай начал замедлять ход. Мимо нас, гордо покачиваясь, словно корабль пустыни, проплыл первый вагон, в глянцевитых боках которого я заметил красное отражение худого мальчишки и деда с мечтательными морскими глазами (конечно, в отражении не было видно таких подробностей). Проплыло поржавевшее сцепление с непонятно зачем нужными спиральными подвесками-пружинками и свисающими шлангами. Под сонорное мычание двигателя второй вагон постепенно остановился, и наконец, сонно жужжа в августовской тишине, перед нами раздвинулись дверцы, приглашая в таинственный музейный мир с дощатым деревянным полом, застекленными перегородками и немецкими надписями, которые, по-видимому, означали: «Держитесь за поручни во время движения».
Мягкие, пышные, как бабушкино дрожжевое тесто, сиденья были туго набиты пружинами снов и ватой воспоминаний пассажиров – завсегдатаев одного и того же коротенького маршрута. Их призраки дремали у широких, прозрачных, как стрекозиные крылышки, окон и приглашали устроиться напротив, чтобы, покачиваясь на дерматиновой обивке, погрузиться в чтение книги судеб по лицам соседей по вагону.
Казалось, трамвай был живым существом. В его пожелтевших, стареньких плафонах тускло отражались вечерние лучи, полирующие дальние, редко используемые поручни под закругленным высоким потолком, чем-то напоминающим готические соборы. Неспроста трамвай назывался «Гота»! Ж-ж-ж-ж-ж – аккуратно закрылись двери, так и не решившись пошевелить и перемешать хрупкую тишину своей навязчивой репликой.
Вагон дернулся. Сонное гудение звука «м» повысилось на полтона, затем еще и еще – пока к музыке вступления не добавился контрапункт: это колеса, стуча, наскакивали на стыки рельсов. Хотелось заглянуть в щель между дощечками пола – вдруг через нее можно будет увидеть прорастающие сквозь асфальт последние травинки этого лета…
– «Глубокоуважаемый вагоноуважатый!» – неожиданно произнес дедушка распевным речитативом, храбро направившись прямо к кабине водителя. Он жалобно поцарапал ногтями стекло, разделяющее необходимость оставаться пассажиром и право называться гордым и сложным устаревшим словом – «вагоновожатый». – Пустите покататься.
Я был абсолютно уверен, что сейчас на него рассердятся. Но задумчивая пожилая дама с кудрявой стрижкой, показавшейся мне средневековой прической, только удивленно обернулась.
– Георгий Георгиевич! – широко заулыбалась она, будто встретив старого знакомого.
Хотя чему тут удивляться: мой дедушка был водителем экскурсионного автобуса. В нашем небольшом городке он знал, пожалуй, всех водителей – не только автобусов, но и трамваев.
– Вот. Привел вам в подмастерья. – Он поманил меня большой, грубой, трудолюбивой ладонью.
Я нерешительно подошел к кабине водителя и увидел, что на пульте управления с тумблерами и загорающимися кнопками нахально развалился кверху пузом черный кот с забавным, еле заметным белым пятнышком на самом кончике хвоста. Он только притворялся, что спит, а на самом деле следил сквозь щелочки не до конца сомкнутых век за медленно проезжающими стрижеными кустами туи, высаженными вдоль трамвайных путей. До нас ему не было абсолютно никакого дела.
– Вот как! – заливисто рассмеялась дама со средневековой прической. – Ну что ж. Добро пожаловать.
Последние две недели каникул я вставал в половине четвертого утра, вместе с дедом. Даже когда у него не было рейсов, он просыпался до рассвета. «Профессиональная привычка», – говорил он, обходя темный двор и направляясь в мастерскую – колдовать над инженерными конструкциями своих изобретений. Часто перед этим он брался за метлу и начинал подметать сухие виноградные листья и пожухлые от запаха наступающей осени желтые соцветия акации, которую посадил в день рождения моей мамы.
Мы выходили из дома затемно и шли по тем же извилистым, как жизнь (по словам деда), переулкам, чтобы успеть в трамвайное депо прежде, чем солнце покажется из-за крыш, покрытых старинной татарской черепицей. Дедушка утверждал, что ей придавали форму прямо на изгибе колена. Теперь неровные, наполовину вывалившиеся черепичные зубы охраняли чердачные сказки, распространяя запах плесени, характерной для влажного морского воздуха.
Из депо мы выходили на маршрут первыми. Я подружился с тетей Марей и катался в трамвайной кабине до самого обеда, когда заканчивалась ее утренняя смена. Иногда, если не было пассажиров и улица казалась пустынной, она даже разрешала мне немного поводить – подержаться за ручку трамвая – «контрóллер».
После полудня, посадив в «спортзальную» сумку черного гладкошерстного кота, который никогда не расставался со своей хозяйкой, мы вместе шли на автобусную остановку. По иронии трамваем ехать было не по пути. Зато по дороге мы непременно заходили в булочную у морского порта, чтобы купить рогалики с «жирным» повидлом, пару корзинок и трубочку с белковым кремом.
Когда тетя Маря приводила меня домой, бабушка уже вовсю разогревала вчерашний борщ, и о пирожных лучше было помалкивать.
* * *
Когда через много лет я вернулся, мой – такой необъятный – город детства оказался совсем маленьким. Он не мог вместить в себя нынешние заботы, суету мелочных, бессмысленных планов и пестрый ковер дней – с их затейливым орнаментом вышивки, с зацепками и узелками, катышками и соринками. Дома́ старого города – горделивые, двухэтажные, с высокими потолками – теперь казались сложенными из кубиков. Узкие окна, занесенные космической пылью веков, наполовину ушли под землю: их верхние кромки едва доходили мне до пояса.
В «локтях» и «коленях» переулков иногда попадались спящие на циновках из акациевых соцветий подвыпившие мужички, а у храма святого Николая, покровителя моряков, сидела старая женщина с по-черносливному сморщенной кожей оттенка грецкого ореха. Не самогó ореха, нет – сока его терпкой неподатливой зеленой кожуры, который, почернев, ничем не выводится с рук.
Кажется, цыганка. Я почувствовал на своих лопатках ее колкий, алмазно-черный взгляд. Боясь, что прицепится с гаданием, я ускорил шаг.
Вдруг вспомнился зимний ветер в ледяных мачтах – поржавевших позвоночниках яхт в порту. И стихи, которые я слышал в детстве, тоже от одной цыганки:
Я чёрен, как мускус, черно мое тело,
Мою б черноту кислотой не свели,
Но дух мой от всякого черного дела
Далек, словно выси небес от земли
[1].
…Я поспешил вынырнуть из переулков на широкую улицу – ту самую, по узкоколейке которой ходил красный немецкий трамвай.
Вот сейчас, сейчас он выплывет из-за поворота, а в лобовом стекле кабины покажется вьющаяся старомодная прическа и вечно спящий черный кот на приборной панели.
Но чего-то не хватало.
По краям улицы выросли современные коттеджи, сдаваемые отдыхающим. У них не было старинной татарской черепицы, но были пластиковые окна, пластиковые крыши, пластиковые души…