Учитель встал со своего места и подошёл к Тёме.
– Только выдай, сегодня же отделаем под шинелями, – прошептал Вахнов.
Учитель, с каким-то болезненным, прозрачным лицом, с длинными бакенбардами, со стеклянными глазами, подошёл и уставился на Тёму.
– Как фамилия?
– Карташёв.
– Встаньте!
Тёма встал.
– Вы что ж, в кабак сюда пришли?
Тёма молчал.
– Ваше рисование?
Тёма протянул свой нос.
– Это что ж такое?
– Это моего дяди нос, – отвечал Тёма.
– Вашего дяди? – загадочно переспросил учитель. – Хорошо-с, ступайте из класса!
– Я больше не буду, – прошептал Тёма.
– Хорошо-с, ступайте из класса. – И учитель ушёл на своё место.
– Иди, это ничего, – прошептал Вахнов. – Постоишь до конца урока и придёшь назад. Молодец! Первым товарищем будешь!
Тёма вышел из класса и стал в тёмном коридоре у самых дверей. Немного погодя в конце коридора показалась фигура в форменном фраке. Фигура быстро подвигалась к Тёме.
– Вы зачем здесь? – наклонясь к Тёме, спросил как-то неопределённо мягко господин.
Тёма увидел перед собой чёрное, с козлиной бородой лицо, большие чёрные глаза с массой тонких синих жилок вокруг них.
– Я… Учитель сказал мне постоять здесь.
– Вы шалили?
– Н… нет.
– Ваша фамилия?
– Карташёв.
– Вы маленький негодяй, однако! – проговорил господин, совсем близко приближая своё лицо, таким голосом, что Тёме показалось, будто господин этот оскалил зубы. Тёма задрожал от страха. Его охватило такое же чувство ужаса, как в сарае, когда он остался с глазу на глаз с Абрумкой.
– За что Карташёв выслан из класса? – спросил он, распахнув дверь.
При появлении господина весь класс шумно встал и вытянулся в струнку.
– Дерётся, – проговорил учитель. – Я дал ему модель носа, а он вот что нарисовал и говорит, что это нос его дяди.
Светлый класс, масса народа успокоили Тёму. Он понял, что сделался жертвой Вахнова, понял, что необходимо объясниться, но, на своё несчастье, он вспомнил и наставление отца о товариществе. Ему показалось особенно удобным именно теперь, пред всем классом, заявить, так сказать, себя сразу, и он заговорил взволнованным, но уверенным и убеждённым голосом:
– Я, конечно, никогда не выдам товарищей, но я всё-таки могу сказать, что я ни в чём не виноват, потому что меня очень нехорошо обманули и ска…
– Молчать!! – заревел благим матом господин в форменном фраке. – Негодный мальчишка!
Тёме, не привыкшему к гимназической дисциплине, пришла другая несчастная мысль в голову.
– Позвольте… – заговорил он дрожащим, растерянным голосом, – вы разве смеете на меня так кричать и ругать меня?
– Вон!! – заревел господин во фраке и, схватив за руку Тёму, потащил за собой по коридору.
– Постойте… – упирался сбившийся окончательно с толку Тёма. – Я не хочу с вами идти… Постойте…
Но господин продолжал волочить Тёму. Дотащив его до дежурной, господин обратился к выскочившему надзирателю и проговорил, задыхаясь от бешенства:
– Везите этого дерзкого сорванца домой и скажите, что он исключён из гимназии.
Отец, успевший только что возвратиться из города, передавал жене гимназические впечатления.
Мать сидела в столовой и занималась с Зиной и Наташей. Из отворённых дверей детской доносилась возня Серёжика с Аней.
– Так все-таки испугался?
– Струсил, – усмехнулся отец. – Глазёнки забегали. Привыкнет.
– Бедный мальчик, – трудно ему будет! – вздохнула мать и, посмотрев на часы, проговорила: – Второй урок кончается. Сегодня надо будет ему торжественную встречу сделать. Надо заказать к обеду все любимые его блюда.
– Мама, – вмешалась Зина, – он любит больше всего компот.
– Я подарю ему свою записную книжечку.
– Какую, мама, – из слоновой кости? – спросила Зина.
– Да.
– Мама, а я подарю ему свою коробочку. Знаешь? Голубенькую.
– А я, мама, что подарю? – спросила Наташа. – Он шоколад любит… я подарю ему шоколаду.
– Хорошо, милая девочка. Всё положим на серебряный поднос и, когда он войдёт в гостиную, торжественно поднесём ему.
– Ну, и я ему тоже подарю: кинжал в бархатной оправе, – проговорил отец.
– Ну, уж это будет полный праздник ему…
Звонок прервал дальнейшие разговоры.
– Кто б это мог быть? – спросила мать и, войдя в спальню, заглянула на улицу.
У калитки стоял Тёма с каким-то незнакомым господином в помятой шляпе. Сердце матери тоскливо ёкнуло.
– Что с тобой?! – окликнула она Тёму, входившего с каким-то взбудораженным, перевёрнутым лицом.
На этом лице было в это мгновение всё: стыд, растерянность, какая-то тупая напряженность, раздражение, оскорблённое чувство, – одним словом, такого лица мать не только никогда не видала у своего сына, но даже и представить себе не могла, чтобы оно могло быть таким. Своим материнским сердцем она сейчас же поняла, что с Тёмой случилось какое-то большое горе.
– Что с тобой, мой мальчик?
Этот мягкий, нежный вопрос, обдав Тёму привычным теплом и лаской семьи, после всех этих холодных, безучастных лиц гимназии потряс его до самых тончайших фибр его существования.
– Мама! – мог только закричать он и бросился, судорожно, безумно рыдая, к матери…
После обеда Карташёвы, муж и жена, поехали объясняться к директору.
Господин во фраке, оказавшийся самим директором, принял их в своей гостиной сухо и сдержанно, но вежливо, с порядочностью воспитанного человека.
Горячий пыл матери разбился о нервный, но сдержанный и сухой тон директора. Он деликатно, терпеливо слушал её взгляды на воспитание, какие именно цели она преследовала, слушал, скрывая ощущение какого-то невольного пренебрежения к словам матери, и, когда она кончила, как-то нехотя начал:
– В моём распоряжении с лишком четыреста детей. Каждая мать, конечно, воспитывает своих детей, как ей кажется лучше, считает, конечно, свою систему идеальной и решительно забывает только об одном: о дальнейшем, общественном уже воспитании своего ребёнка, совершенно забывает о том руководителе, на обязанности которого лежит сплотить всю эту разрозненную массу в нечто такое, с чем, говоря о практической стороне дела, можно было бы совладать. Если каждый ребёнок начнет рассуждать со своей точки зрения о правах своего начальника, забьёт себе в свою легкомысленную, взбалмошную голову правила какого-то товарищества, цель которого прежде всего скрывать шалости, – следовательно, в основе его – уже стремление высвободиться от влияния руководителя, – зачем же тогда эти руководители? Будем последовательны – зачем же вы тогда? Мне кажется: раз вы почему-либо признаёте необходимостью для вашего сына общественное воспитание, раз вы почему-либо отказываетесь от его дальнейшего обучения и передаёте его нам, вы тем самым обязаны беспрекословно признать все наши правила, созданные не для одного, а для всех. К этому обязывает вас и справедливость; мы не мешались в воспитание вашего сына до поступления его в гимназию…
– Но ведь он остаётся же моим сыном?
– Во всём остальном, кроме гимназии. С момента его поступления ребёнок должен понимать и знать, что вся власть над ним в сфере его занятий переходит к его новым руководителям. Если это сознание будет глубоко сидеть в нём – это даст ему возможность благополучно сделать свою карьеру; в противном случае рано или поздно явится необходимость пожертвовать им для поддержания порядка существующего гимназического строя. Это я прошу вас принять, как мой окончательный ультиматум как директора гимназии, а как частный человек – могу только прибавить, что если б даже я желал что-нибудь изменить в этом, то мне ничего другого не оставалось бы сделать, как выйти в отставку. Говорю вам это, чтоб яснее обрисовать положение вещей. Сын ваш, конечно, не будет исключён, и я должен был прибегнуть к такой крутой мере только для того, чтобы прекратить невозможную, говоря откровенно, возмутительную сцену. Безнаказанным его поступка тоже нельзя оставить… для других. Я верю в его невинность и в самом скором времени постараюсь удалить эту язву, Вахнова, которого мы держим из-за раненого отца, оказавшего в севастопольскую кампанию большие услуги городу… Но всякому терпению есть граница. Педагогический совет определит сегодня меру наказания вашему сыну, и сегодня же я уведомлю вас. Больше, к сожалению, я ничего не могу для вас сделать.