Начальник тюрьмы упрекнул Юко в легкомыслии и сказал, что никогда не слышал, чтобы члены семьи жертвы становились поручителями преступника. Похоже, он принял решение Юко за сентиментальность.
– Я считаю, что должна так поступить. В конце концов, он совершил это ради меня, – сказала она.
Начальник тюрьмы пристально смотрел на стоявшую перед ним нарядно одетую женщину. «Какое непомерное самомнение, – думал он. – Порой у женщин возникает желание глубоко вникнуть в обстоятельства преступления. Такое случается нередко. А эта дама хочет стать драматическим и эстетическим олицетворением совершенного преступления». Самомнение, готовое затянуть в свои глубины мир, можно в каком-то смысле назвать зачатием духа; мужчинам в этом процессе места нет. Скептичный взгляд начальника тюрьмы выдавал его мысли: «Эта женщина хочет зачать всё. Она пытается вместить в свое теплое чрево и преступление, и долгое покаяние, и трагедию, и большие города, где скапливаются мужчины, и даже истоки всех человеческих поступков. Всё…»
* * *
Они молча шли вдоль берега. На спокойной глади залива покачивалась тонкая радужная пленка машинного масла. В самой глубине бухты скопился мусор: какие-то деревяшки, гэта[4], электрические лампочки, консервные банки, щербатая миска, кукурузные початки, один резиновый сапог, пустая бутылка из-под виски, а посреди этой мешанины дрейфовала корка от небольшого арбуза, чья бледно-оранжевая мякоть переливалась на солнце.
У памятника дельфину Юко указала на поросшую травой впадину на склоне холма:
– Время обеда. Есть сэндвичи. Давай перекусим и поговорим.
Кодзи взглянул на нее с подозрением. Имя готово было сорваться у него с языка, но произнести его не получалось. Юко смотрела на нерешительный рот Кодзи, и ей казалось, что она видит перед собой другого человека, не такого, как раньше. Он стал кротким, смиренным, он отрекся от самого себя. Настолько, что это выглядело неприятным и противоестественным.
– А-а, ты о нем… – Юко угадала, что хотел сказать Кодзи, и пояснила бодро: – Он сегодня дома, пообедает один. Так лучше, чем если бы вы сразу встретились. Конечно, он очень тебя ждет. Он тоже стал тихий, спокойный. Прямо как Будда.
Кодзи смущенно кивнул.
Они добрались до поляны, на которую указывала Юко. И хотя вид на залив отсюда открывался замечательный и солнечный свет, пробивавшийся сквозь листву, услаждал душу, вокруг было не так тихо, как представлялось издали. Внизу, у берега залива, люди выволакивали на берег рыбацкие баркасы. Там же стояли хижины корабельных плотников, что трудились сейчас над отделкой судов: вверх по холмам поднимался стук их молотков, и жужжали, как пчелы, механические пилы.
Юко достала из корзины большую салфетку, расстелила на опутанной вьюнком траве, разложила сэндвичи, поставила термос с чаем. Ее гибкие пальцы двигались спокойно и естественно, хотя выглядели уже не так, как в прошлом, – потемнели от загара, по краям ногтей появились заусеницы.
Глядя на эти плавные, свободные движения, Кодзи никак не мог решить для себя загадку: что же кроется за добросердечием Юко? Оно явно происходило не из опасения обидеть бывшего уголовника. При этом Юко совсем не испытывала благоговейного страха перед преступлением, как того обычно требует общество. Она была бесконечно уязвима и беззащитна, однако встретила Кодзи без присущей женщинам эмоциональности. В ее поведении не проскальзывало ни намека на близость, сопровождающую соучастие в преступлении, ни излишней фамильярности, свойственной женщине, находящейся в любовной связи с мужчиной. В ней ничего не изменилось – ее отношение к Кодзи оставалось таким же, как до инцидента.
В это мгновение Кодзи понял, что ему не следовало приезжать сюда. Но жалеть об этом было поздно.
И Кодзи, и Юко четко понимали, что скрывается за их молчанием. Так же четко, как выглядит в аквариуме снующая туда-сюда стайка рыб. Юко хотела выразить сочувствие Кодзи, который столько натерпелся в тюрьме, но какие слова подобрать, чтобы они не прозвучали неискренне? Кодзи, в свою очередь, хотелось принести извинения за резкие перемены в жизни Юко, случившиеся по его вине, и в то же время понять, в каком положении он оказался. Но как все это выразить?
Ему казалось, что он страдает от непонятной, неизлечимой болезни, съедающей его изнутри. Ее симптом – время, проведенное в мерзкой и отвратительной тюрьме, – жил в душе и сейчас. Кодзи кожей ощущал эту болезнь, она приросла к нему. Для Юко недуг был невидим. И однако, она не могла не учуять запаха нездоровья.
Кодзи понимал, что ему не остается ничего другого, кроме как весело и непринужденно начать рассказывать о пережитом в тюрьме, – так больной с удовольствием описывает свою болезнь.
– В тюрьме не держат зеркал, – начал он. – Конечно, там нет необходимости в таких вещах. Но когда приближается день выхода на свободу, вдруг начинаешь думать: как ты выглядишь? Каким покажешься людям на воле? Иными словами, заключенный на пороге освобождения хочет получить не только пропуск на выход, но и вернуть свое лицо. А зеркал нет. Приходится прислонять к оконному стеклу снаружи совок для мусора, чтобы увидеть свое отражение. Если в камере на окне стоит совок, сразу ясно, что ее обитатель скоро выйдет на свободу.
На середине рассказа Юко не выдержала, сделала вид, что хочет подправить макияж, и достала из пояса кимоно пудреницу. Глянула в зеркальце и поднесла его к лицу Кодзи:
– Посмотри! Ты ничуть не изменился. Никакой тени на лице.
Кодзи нервно вздрогнул. Не столько из-за того, что Юко сунула ему зеркало чуть не под самый нос, сколько из-за ее слов. «Ты ничуть не изменился». Это пугало.
Зеркальце припорошила пудра. Кодзи сложил губы трубочкой и дунул. Не успел он разглядеть кончик своего носа, который вдруг оказался близко-близко, как в ноздри ударил запах поднявшейся в воздух пудры. Он почувствовал пьянящую резь в носу и закрыл глаза.
Перед ним вдруг развернулся мир, в который он так долго всеми силами стремился. Мир пудры. Реальность, точно соответствующая его давним фантазиям, источала подлинный аромат. В тюремной камере у него была привилегия – предаваться мечтам. Ему казалось, что на свободе он лишился этой возможности, но вдруг она, впервые после освобождения, вновь обрела смысл. Мир пудры был закутан в шелка, его тонкий аромат то появлялся, то исчезал и всегда приносил приторный послеполуденный вкус. Временами этот мир уплывал куда-то вдаль и так же внезапно возникал перед глазами. Улетучиваясь в одно мгновение, он оставлял на пальцах след, похожий на пыльцу с крыла бабочки.
– Ну как? Совсем не изменился, правда?
Юко протянула голую белую руку, всю в пятнах солнечного света, пробивавшегося сквозь листву, и выхватила у Кодзи пудреницу.
* * *
Гудение пил оборвалось. Видимо, пришло время обеденного перерыва. Стало очень тихо, лишь серебристо-зеленая муха назойливо жужжала над цветками вьюна. Скорее всего, она вылупилась из личинки, которая поселилась в протухшей рыбе, выброшенной на берег, отъелась, разжирела и теперь выделывала в воздухе невероятные пируэты. В ней редким образом сочетались сияние серебра и дух помойки, холодный металлический блеск и теплое гниение. Так и к энтомологии недолго пристраститься, подумал Кодзи, хотя в юности он даже не смотрел на насекомых.
– Извини, что ни разу тебя не навестила. Я в открытках писала почему. Это так и есть, поверь. Я не могу оставить дом даже на одну ночь. Из-за его состояния. Сам поймешь, когда его увидишь. Он совсем не может без меня.
– Ты довольна, наверное, – небрежно бросил Кодзи.
Реакция Юко была поразительной. Ее безупречно красивое лицо покраснело, тонкие губы задрожали, и с них сорвался поток слов, сбивчивых, как беспорядочные удары по клавишам пианино:
– Ты это хотел сказать? Именно эти слова? В первую очередь, как только выйдешь на свободу? О, это ужасно! Ужасно такое говорить. Так ты все рушишь. После этого теряешь веру вообще во все. Обещай, что больше не будешь так говорить. Обещаешь?