У моей тёти – мерцающий иудаизм. В её устах «еврейский народ» колеблется между «мы» и «они». Она еврейка, но не еврейка. Кажется, что не еврейка она на всякий случай. На случай чего – я не знаю, но задавать вопросы про «нас» надо аккуратно, иначе можно проскочить развилку и оказаться среди «них».
Хорошо, – говорю я, – но тогда почему имя она сменила именно в пятьдесят четвёртом, почему не раньше? Чтобы не портить нам жизнь. Вот почему. Что-то внутри тёти щёлкает, и она начинает говорить:
В моём классе училась девочка по имени Сима. Мы с ней дружили. Её отец был врачом. Одним из тех, кого обвинили по Делу врачей. Сима никогда не рассказывала о своём отце. Однажды она призналась мне на ухо, что он в тюрьме. Она сказала это шёпотом, хотя мы шли по улице и вокруг никого не было. У матери Симы было ещё двое детей. Маленьких. У них не хватало всего: и одежды, и еды. Моя мама приносила им всё, что могла. Все знали, что они евреи, но она всё равно это делала. Однажды отец Симы вернулся домой. Он пришёл умирать. Он уже не мог ходить. Не мог есть. Он лёг в постель и больше не вставал. Через три недели он умер. В школе мне было ужасно обидно за то, что́ мои подружки говорили про евреев, про жидов. Было больно, но надо было молчать, надо было терпеть. И я терпела. Больше всего я боялась, что кто-нибудь узнает, что моя мама еврейка.
Затем тётя объявляет, что суп готов. Она зовёт дядю Мишу. Вдалеке я слышу его голос, утверждающий, что он ещё не созрел. Тётя говорит: Будь ты здесь, я бы и тебя накормила, суп с квашеной капустой, всё как ты любишь. Если тётя решила кого-то накормить, сопротивляться бесполезно. Это не тот человек, которому можно долго противостоять. Это знаю и я, и дядя Миша.
Я спрашиваю ещё, говорил ли «у нас» кто-нибудь на идише. Тётя издаёт тяжёлый вздох. Она думала, что разговор окончен, что мы перешли к супу. Она снова вздыхает, но вновь отвечает так, как будто выполняет свой долг. Бабушка на нём говорила, мама его понимала, но не говорила, ну а я, конечно, ни то, ни другое. Я не спрашиваю, почему «конечно», но говорю: Ни слова? Тётя роется в воспоминаниях, тянет сети своей памяти на поверхность. Нет, нет… кроме, может быть, «зоханвейль», что-то в этом роде. Да, точно, я помню «зоханвейль». Бабушка произносила это вполголоса. Это плохое слово, какое-то ругательство. А что оно означает? Не знаю, что-то, что говорить нельзя.
Положив трубку, я записываю то, что сказала тётя. Записываю, потому что иначе, когда её иудаизм начинает мерцать, мне кажется, что это я его выдумала. Тётя сказала, что в школе надо было об этом молчать и она молчала, но мне кажется, что молчит она до сих пор. Зоханвейль. Я ищу это на форумах, пробую онлайн-переводы, пишу транскрипцию, латинскими буквами, кириллицей. В конце концов, я нашла. Аз ох-н-вей. На идиш: וויי און אך אז. Это не ругательство. Это означает «увы».
* * *
Октябрь 1993 года. В Москве мама собирает наши вещи. Папа ждёт нас в каком-то месте, которое называется Франция. Всё подряд туда брать нельзя, надо выбирать, что с собой, а что оставить. Мама проводит отбор по критериям, известным только ей. Лично я хочу взять плюшевого кота по имени Тобик, сшитого из когда-то белой, давно уже серой, ткани. Его и больше ничего. Но мама против, он займёт слишком много места. Если у нас будет много багажа, с нас потребуют большие деньги. Я тащу Тобика к сумкам в комнату с балконом. Телевизор работает фоном, его никто не смотрит. Большие коробки цвета хаки опять катятся вдоль экрана. Теперь я знаю, что «танки» – это они. Я хожу за мамой по квартире и уговариваю её взять с нами Тобика. Когда раздаётся телефонный звонок, мама сидит на корточках в прихожей, перебирая содержимое ящика с обувью. Она берёт трубку и удивляется, что это папа. Оттуда, где он находится, звонить очень дорого. Разговаривая с Францией, можно обанкротиться в считанные минуты. Я не совсем понимаю, что такое обанкротиться, но знаю, что это значит, что мы станем бедными. Я подхожу ближе к телефону, чтобы получше услышать. Папа кричит: Что у вас там происходит? Вы в порядке? Папа никогда не кричит. Тут это из-за танков. Видимо, в месте под названием Франция их тоже показывают по телевизору. Все живы-здоровы – говорит мама, и они скорее кладут трубку.
Сборы продолжаются. Сборы чего – не ясно. Но ясно, что там, куда мы едем, есть вещи, которые стоят дорого без причин. Они там богатые, – говорит сестра. Но если они там богатые, значит, мы там будем бедными. Я пытаюсь понять, насколько бедными, и это меня очень беспокоит. Я пытаюсь заранее продумать способы спасения нашей семьи. Героические поступки, волшебные встречи, чудесные открытия. Во всех моих сценариях мы мгновенно становимся сказочно богатыми, и непременно благодаря мне.
Наступает день отъезда. Я в последний раз пытаюсь засунуть Тобика в сумку на молнии. Я прячу его, но прячу плохо. Специально. Оставляю торчащую лапу. Я хочу взять его с собой, но боюсь, что семья разорится по моей вине. Я прячу его так, чтобы мама нашла. Надеюсь её разжалобить и получить разрешение провезти Тобика законным путем. Не получилось. Мама кладёт его на лакированное пианино.
По дороге в аэропорт я пытаюсь представить себе нашу опустевшую квартиру. Она, наверное, похожа на покрытый снегом лес, тихая, неподвижная, застывшая в зимней спячке. В ожидании весны нашего возвращения. Я думаю о Тобике на пианино и о бабушке с дедушкой. Затем вокруг появляются сплошные эскалаторы, стеклянные двери и коридоры.
Синяя форма смотрит на меня из-за стойки в зеркало, прикреплённое к потолку. Мама говорит: Это паспортный стол. Никакого стола я не вижу, даже маме эта стойка по плечо. Форма говорит: Покажите ребёнка. И мама меня поднимает. В руке формы я вижу маленькие красные тетрадки. Те, что с нашими фотографиями. Форма листает страницы большим пальцем, выбирает одну и ставит на ней штамп. Один, два, три раза. Звук этого штампа похож на отправляющийся паровоз. Потом опять коридоры, громкоговорители, какая-то длинная кишка ведёт нас в коробку, и я засыпаю.
Когда я просыпаюсь, сестра говорит Париж, Париж, Париж. Снова коридоры. Стеклянные двери. Автобус. За стеклом я вижу улыбающегося папу. При встрече он долго нас обнимает. И опять надо куда-то торопиться, чтобы успеть на поезд. Я думаю – как жалко, что Париж так далёк от Франции.
На следующее утро я просыпаюсь в кровати размером с целую комнату. Надо снова одеваться. На улице, вдалеке, слышится чудесная музыка. Мы отправляемся в её сторону. Я различаю розовые здания, маленькие флажки, фонтаны, из которых льётся вода. Музыка становится всё ближе, вокруг всё больше и больше народу. Много детей. Воздушные шары, сладкий запах ещё вкусней, чем тот, что в цирке во время антракта. Мы подходим к зелёным турникетам. Папа достаёт билеты и проводит нас через границу. Я думаю: вот она, Франция. Передо мной появляется самое красивое здание, которое я когда-либо видела. Розовый замок на вершине холма. Верхушка его башни уходит ввысь, словно звезда Университета. В это мгновение мне кажется, что Франция – бесподобна. Я не могу в это поверить. Теперь я буду жить здесь. Диснейленд! – кричит сестра.
Я просыпаюсь в той же кровати-размером-с-целую-комнату, что и накануне. Снова надо одеваться. Но мы идём не обратно к замку, а на поезд. Оказывается, что парк с замком – это не Франция. Туда можно вернуться, но жить там нельзя. Мы с мамой договорились, что, когда мы доедем до настоящей Франции, она мне сообщит.
В поезде папа читает мне приключения мужчины по имени Одиссей. Он тоже много путешествует. У него проблемы с отцом одного циклопа, от которого он скрыл своё настоящее имя, и ещё его надо привязывать, когда ему встречаются русалки. Время от времени я засыпаю. Каждый раз, когда я просыпаюсь, картинка за окном уже другая. Наконец поезд замедляет ход. На этот раз мы приехали.
Настоящая Франция называется Сент-Этьен.
II
Водитель такси читает записку, которую протягивает ему папа, и заводит машину. С заднего сиденья мне видны верхушки домов, фонарей и дорожные знаки. Мы проезжаем по бульвару, усаженному платанами. Папа указывает на дом, который виднеется вдалеке, прямо впереди. Мама наклоняется, чтобы получше его рассмотреть. Такси проезжает парк, в котором мелькает горка, и останавливается. Даже выйдя из машины, я не вижу конца дома. Он похож на гигантский корабль. Вот мы и приехали, – говорит папа.