Заметим к тому же, что шевалье, полностью освоившись с ролью важной персоны и желая быть храбрым до безумия, в высшей степени учтиво извинялся перед дамами, гордо выпрямлялся, топорща усы и сверкая глазами, перед мужчинами и не скупился на дерзкие выходки, когда ему уступали дорогу без особой охоты. Такой способ действия повсеместно вызывал недовольное ворчание, которое быстро затихало под грозным взглядом француза, но разгоралось пуще прежнего, как только он удалялся на приличное расстояние.
Короче говоря, над скамьями поднялся такой шум, что очень скоро глаза короля, всех придворных и тысяч людей, толпившихся на площади Святого Франциска, устремились на возмутителя спокойствия; тот же, нимало не заботясь об этикете, не обращая внимания на протесты и ничуть не смущаясь всеобщим вниманием, пробирался к своему месту так настойчиво, словно шел в атаку.
Во взоре Филиппа II появился недобрый блеск. Он повернулся к великому инквизитору и пристально взглянул на него, словно призывая в свидетели этого неслыханного безобразия.
Великий инквизитор ответил неким подобием улыбки, означавшим:
– Оставьте его. Вскоре настанет наш черед.
Филипп одобрительно кивнул головой и повернулся спиной к Пардальяну, добравшемуся, наконец, до своего места.
Тут следует заметить, что существовало некоторое обстоятельство, абсолютно неведомое Пардальяну (впрочем, он всегда узнавал последним о том, что касалось его самого, будучи едва ли не единственным человеком, кто считал совершенно естественными те свои поступки, которые все остальные воспринимали как из ряда вон выходящие): его приключение с Красной Бородой произвело огромное впечатление на умы как при дворе, так и в городе. Повсюду только о нем и говорили, восхищаясь, с одной стороны, нечеловеческой силой, с какой этот чужеземец, будто играючи, обезоружил одного из лучших фехтовальщиков Испании, усмирил и наказал, словно мальчишку-шалуна, самого сильного человека в королевстве, а, с другой стороны, удивляясь и отчасти возмущаясь тем, что наглеца до сих пор не постигла заслуженная кара.
Его имя было у всех на устах; оказалось, что, побив и унизив Красную Бороду, он навлек на себя, сам того не подозревая, ненависть множества дворян, и они, видя, что король оставляет его поступок безнаказанным, жаждали отомстить за оскорбление, нанесенное одному из них; к тому же не стоило сбрасывать со счетов и чувство национальной гордости. В результате Красная Борода, всегда державшийся особняком, словно медведь, быстро обрел множество друзей.
Из всего вышеизложенного становится ясно, что дворяне, хоть чуточку задетые на ходу Пардальяном, расспрашивали окружающих, что же это за нахал, обращающийся с ними с подобной бесцеремонностью, и, получив ответ, понимающе кивали и принимались с проклятьями повторять имя шевалье.
Когда Пардальян пробрался, наконец, к своему месту, он машинально огляделся и пришел в изумление. Вокруг себя он видел лишь ненавидящие взгляды и угрожающе воздетые кулаки. Если бы не людная площадь и не присутствие короля, двадцать, а то и пятьдесят испанцев, с которыми он никогда в своей жизни и словом не перекинулся, уже вызвали бы его на бой.
А поскольку наш шевалье вовсе не принадлежал к числу тех, кто позволяет безнаказанно оскорблять себя, хотя бы и взглядом, то вместо того, чтобы сесть, он несколько секунд постоял неподвижно, обводя всех сверкающим взором; на его губах играла презрительная усмешка, которая заставила благородных идальго позеленеть от ярости; их удерживали только соображения этикета.
И вот как раз в тот момент, когда Пардальян бросал взглядом вызов своим незнакомым врагам, под сверкающими небесами раскатистой медью зазвучал звонкий голос труб.
Это и был сигнал, нетерпеливо ожидаемый тысячами зрителей. Но если он и прозвучал именно сейчас, то лишь вследствие досадной ошибки – из-за неправильно понятого жеста Филиппа II.
Однако это не меняло дела: казалось, что трубы, запевшие именно в тот момент, когда Пардальян усаживался на свое место, приветствовали посланника короля Франции.
Так во всяком случае расценил это испанский государь. Побледнев от ярости, он повернулся к Эспинозе, и с его губ сорвался короткий приказ. Спустя две минуты офицер, неправильно истолковавший жест короля и отдавший музыкантам приказ трубить сигнал, был арестован и закован в кандалы.
Так расценили это и разгневанные дворяне, окружавшие шевалье, – они принялись яростно протестовать.
Так расценил это, наконец, и сам шевалье, ибо мысленно он обратился к себе со следующими словами: «Чума меня забери! Мне оказывают уважение! Ах, мой бедный батюшка, как жаль, что вас нет рядом со мной, – вы бы увидели, в каком почете тут ваш сын!»
Было бы, однако, ошибкой полагать, будто Пардальян действительно обманулся. Он не был человеком, способным обольщаться до такой степени. Но наш герой был неисправимым шутником, умевшим всегда сохранять на лице бесстрастное выражение. Ему показалось забавным сделать вид, будто он принимает за почести то, что было на самом деле лишь сигналом к началу корриды. А поскольку он не привык относиться с почтением к коронованным особам, тем более когда сии особы были ему несимпатичны, он немедленно решил «поиздеваться вволю».
«Что ж! – сказал он про себя. – Ответим вежливостью на невежливость».
На лице шевалье сияла наивно-простодушная улыбка, но в глубине его глаз таилось безудержное ликование человека, веселящегося вовсю. Театральным, безбрежно-широким жестом, свойственным ему, и только ему, он галантно приветствовал королевскую ложу.
В довершение несчастья как раз в этот момент король обернулся, чтобы отдать приказ об аресте офицера, велевшего музыкантам трубить, и тут его, словно удар, настигли улыбка и поклон Пардальяна. А поскольку это был очень скрытный монарх, ему пришлось, кусая от раздражения губы, ответить наглецу улыбкой, имея при этом в виду единственную цель: не нарушить план великого инквизитора, план, хорошо ему известный и одобренный им.
Это было даже больше, чем ожидал Пардальян; теперь он спокойно бел, бросая по сторонам удовлетворенные взгляды. И словно волшебник прошел среди скамей, изменив на прямо противоположное выражение лиц доселе свирепых соседей шевалье: француз видел вокруг себя лишь приветливые и доброжелательные улыбки. Уголки его губ презрительно опустились, и он подумал, что одной улыбки, которой одарил его король, улыбки вынужденной, вымученной, оказалось достаточно, чтобы превратить ненависть в подобострастие.