– Мне осталось терпеть всего-навсего два с половиной дня. Черт возьми! Ведь прошло уже двое суток. Главное – не нервничать и беречь силы: они еще пригодятся. Все, больше я об этом не думаю.
Шевалье сделал над собой усилие и стал вспоминать, что ему говорил Эспиноза.
В его голове проносились обрывки фраз: «Ему дали выпить нашего напитка… Этот напиток отравляюще действует на мозг… Человек чувствует, как мутится его рассудок… Однако это еще не безумие».
Мысли Пардальяна занимала одна деталь, о которой забыли упомянуть: когда шевалье впервые ел в этой комнате и ему подмешали сонное зелье, он заметил на столе бутылку старого сомюрского вина, к которому он питал слабость.
Пардальян решил не опустошать ее сразу, а оставить на потом, однако стоило шевалье сделать несколько глотков, как им овладел глубокий сон: начало действовать зелье.
Конечно, это могло быть совпадением. Однако в Пардальяне проснулись подозрения. И вот, прежде чем осушить наполненный до краев стакан, он поднес его к лицу и долго нюхач.
Такая проверка показалась ему недостаточной. Тогда шевалье окунул в стакан палец и облизнул его с видом знатока, каковым, впрочем, он и был. Результат этой проверки был таков: Пардальян поставил стакан на стол и больше к нему не притронулся. Его обед был закончен. Он больше не хотел ни есть, ни пить.
Вдруг еще одна тревожная мысль заставила его вскочить. Шевалье схватил стакан и бутылку этого подозрительного сомюрского вина и вылил ее содержимое в медный таз, все еще наполненный грязной окровавленной водой. Затем он вернул стакан с бутылкой на место и снова уселся за стол. Через несколько мгновений голова его внезапно отяжелела. Пардальян крепко уснул.
Странным образом соединились в его сознании несколько событий: эпизод с бутылкой сомюрского, слова, сказанные Эспинозой, диалог Фаусты и великого инквизитора, который неожиданно вспомнился Пардальяну, когда он был в том страшном месте, которое уже окрестил и своей галереей пыток.
Трудно сказать, какую таинственную связь удалось установить шевалье между этими происшествиями. Он все глубже и глубже погружался в сон. Во сне Пардальян чему-то лукаво улыбался и время от времени бормотал что-то довольно бессвязное, однако все же можно было уловить часто им повторяемое слово «безумие».
Когда наступил вечер, монахи принесли ужин – еще более изысканный, чем обед. При виде нетронутых кушаний лица их вытянулись. Пардальян снова отказался есть.
Монахам пришлось удалиться, так ничего и не добившись. Как только они ушли, шевалье поспешил лечь в постель: таким образом он надеялся уберечь себя от созерцания роскошного стола. Ему пришлось для этого собрать всю свою волю в кулак, потому что желудок его жестоко страдал от голода. Возможно, мучения шевалье уменьшились бы, если бы он заставил себя совершенно не думать о еде. Но это ему никак не удавалось.
Да и как, в самом деле, не думать о еде, когда монахи все приносят и приносят великолепные блюда! И оставляют стол накрытым под тем предлогом, что шевалье, возможно, захочется поесть. Если даже Пардальян смог бы прогнать голод, стоило бы его взгляду случайно упасть на стол, как желудок тотчас же обо всем ему напомнил бы.
На следующий день муки усилились. Безжалостные монахи приносили ему еду целых пять раз.
Пять раз за день Шевалье приходилось бороться с искушениями. С каждым разом стол становился все более обильным и изысканным, а вина – все более редкими и знаменитыми.
На третий день Пардальяну стало еще хуже. Он с трудом передвигался.
Голова его горела.
– Остался только один день, – ободрял себя шевалье. – Он пройдет, как прошли уже два дня. А что будет потом?
Поживем – увидим.
Пардальян постоянно думал о побеге, но пока он не видел для этого ни малейшей возможности. К тому же он сильно ослабел. Теперь шевалье снова и снова с надеждой думал о Чико. Большую часть времени он стал проводить возле окна и смотреть, не появится ли наконец его маленький друг и не бросит ли ему еще одну записку. Но Чико все не показывался.
На третий день упорство Пардальяна вывело охранников из себя.
Обычно монахи так старательно хранили молчание, что можно было подумать, будто они немые. Однако в день прихода Эспинозы они, напротив, были болтливы, и, поскольку их беспокоило, что узник ничего не ест, они говорили исключительно о еде.
Когда разговор зашел о винах, мнения их разделились. Мало-помалу монахи разгорячились и от спора перешли к брани. Дело даже чуть было не дошло до драки. Никто из двоих не хотел уступать. В конце концов, они решили избрать судьей Пардальяна. Каждый принес ему в комнату то, что считал лучшим, и пока один умолял шевалье попробовать какое-нибудь блюдо, другой клялся Пресвятой Девой и всеми святыми, что есть эту гадость – значит, добровольно отравиться.
Можно представить, каково было Пардальяну, медленно умиравшему от голода, слушать подобные споры.
Шевалье мог бы приказать этим взбесившимся болтунам вести себя потише. Они бы повиновались, но Пардальян был убежден, что монахи просто-напросто разыгрывали гнусную комедию, чтобы хитростью заставить его проглотить яд. Не сомневался также шевалье и в том, что, захоти он прогнать монахов, ничего бы из этого не вышло и они бы продолжали его мучить. Таким образом, ему приходилось все это терпеть.
Однако Пардальян ошибался. Монахи ничего не разыгрывали, а вели себя вполне искренне. Это были два недалеких малых, невежественных, как… монахи. Им доверили охранять шевалье только благодаря их геркулесову сложению. Эспиноза счел их достаточно крепкими, чтобы помешать Пардальяну сбежать, если вдруг тому придет на ум подобная блажь.
Однако шевалье знал: даже если он справится с этими двумя монахами, перед ним окажется запертая дверь, а за ней – еще два сторожа в коридоре. Впрочем, эти двое были просто статистами, ничего не знавшими о планах режиссера.
Зато два болтуна являлись полноправными участниками драмы. Они знали, что должны выполнять все желания шевалье, – только не открывать ему дверь и не выпускать его наружу.
Также им было велено приложить все усилия, чтобы уговорить Пардальяна немного поесть.