Невежин сразу догадался, от кого эти деньги. В тот же день он читал письмо жены, в котором она между прочим умоляла его не отказываться от посылаемой безделицы и умоляла чаще писать ей. О себе она коротко сообщала, что живёт в Монтрё[48] и что чувствует себя лучше. Это ласковое и нежное письмо умилило Невежина, скоро успокоив чувство унижения, испытанное им в первые минуты, и он не без удовольствия спрятал деньги в карман и в тот же день привёз Панютиной роскошный серебряный чайный сервиз.
Но, разумеется, Зинаида Николаевна не должна была знать, откуда эти деньги. И когда Степанида Власьевна, передавая повестку, добродушно поздравила его с большим получением, Невежин за обедом рассказал длинную историю о том, что мать его получила большое наследство и прислала ему три тысячи.
Зинаида Николаевна поверила этой выдумке и мучилась, что могла хоть на минуту заподозрить человека, который вдобавок ещё так просто и искренно просил её взять пятьсот рублей на какое-нибудь доброе дело, что девушка не могла отказать и крепко пожала ему руку, сказав, что пошлёт эти деньги в пользу учащихся сибиряков.
Скоро, однако, благодаря неосторожности самого Невежина ложь его обнаружилась.
Как-то, через несколько дней, Зинаида Николаевна, зайдя на кухню, увидела, что Прасковья с любопытством разглядывает какой-то конверт.
— Что вы смотрите, Прасковья?
— Да вот чудной конверт вымела сегодня из комнаты Евгения Алексеевича, барышня… Ишь, какие на ём картинки… Никогда таких не видала! — сказала она, подавая конверт в руки Зинаиды Николаевны.
Та взглянула на конверт и узнала почерк Невежиной. На конверте крупными буквами было написано: «Со вложением трёх тысяч».
— Это швейцарские марки! — прошептала она упавшим голосом, выходя из кухни.
«Так вот от кого эти деньги! И он берёт их от жены!» Долго она сидела у себя в комнате, раздумывая о Невежине. В первые минуты она почувствовала презрение к нему, к себе за то, что могла любить человека, у которого нет даже чести. По остроте боли и оскорбления, которое испытывала Зинаида Николаевна, она поняла, как сильно любит этого человека, и это сознание заставило её ещё беспощаднее относиться к нему. Теперь перед строгим её судом был не тот Невежин, каким она раньше представляла его себе, а другой — лживый, пустой, бесчестный. И она его любила! Однако вслед за тем она ж сама стала приискивать оправдания, придумывая их с находчивостью любящей женщины. И, надо правду сказать, эта защита была ловкой защитой хорошего адвоката… Не должна ли она поддержать его, падающего, слабого? Чувство сострадания и сожаления пересиливали другие чувства, когда она представляла себе его, красивого, свежего, смеющегося, его улыбку, ласковую и нежную… Она не раз ловила себя на этом и… её охватывал стыд…
Мысли её путались. Голова горела. Она чувствовала позор этой любви и презрение к самой себе.
«Вырвать, вырвать надо это чувство!» — шептала она, и слёзы тихо катились из глаз девушки.
Она вышла из дому и пошла бесцельно бродить. Незаметно она вышла на окраину города, как звон колокольчиков заставил её поднять голову. Мимо неё пронеслась лихая тройка, и в изукрашенной кошёвке сидел Невежин с Панютиной. Она успела заметить их весёлые, оживлённые лица, и торопливо опустила глаза.
«Вот кого ему нужно… Вот кого он любит!» — подумала она, чувствуя презрение и зависть, негодование и обиду.
После этой встречи Зинаида Николаевна более не колебалась. Приговор Невежину был подписан в её сердце, и не было смягчающих обстоятельств. Он — пустой, лживый, поверхностный человек без правил, балованный эгоист, которого спасти невозможно и которому верить нельзя.
«Уехать отсюда!» — повторяла она, словно боясь, что присутствие Невежина может смягчить этот приговор и не позволит скорей похоронить эту постыдную любовь.
Неделю она прохворала и не выходила из комнаты. Когда, наконец, бледная, осунувшаяся, с заострившимися чертами, она вышла к обеду и встретилась с Невежиным, который искренно и горячо приветствовал её выздоровление, сердце у неё сжалось, и краска залила щёки. Но она справилась скоро с собой и отвечала на приветствие словами, от которых веяло холодом. «Лжёт?» — спрашивала себя девушка, вслушиваясь в звуки этого мягкого вкрадчивого голоса, и подумала, что если и лжёт, то лжёт бессознательно…
— За что ты так неласкова, Зиночка, с Евгением Алексеичем? — спрашивала вскоре Степанида Власьевна, искренно полюбившая молодого человека.
— Вам так кажется, тётя! — отвечала племянница, отводя глаза от проникновенного взора старушки.
— Он ведь такой милый, ласковый, этот Евгений Алексеич… Его жалеть надо!
«Все, видно, его жалели!» — подумала с горькой улыбкой Зинаида Николаевна и ничего не ответила.
XXV
«Короли в изгнании»
Сикорский, крепко было приунывший при известии об отъезде своего доброжелателя, снова приободрился после собрания, бывшего у него вечером того дня, когда Ржевский-Пряник объявил ему эту печальную новость.
На этом интимном вечере было решено интересное дело.
В небольшой гостиной Сикорского, убранной не без кокетливой простоты, свидетельствовавшей, при какой скромной обстановке «несёт свой крест» бывший заправила лопнувшего банка, в этот памятный вечер собралось маленькое, но избранное общество.
За исключением одного человека, за круглым столом, накрытым белоснежной скатертью, сидели, прихлёбывая чай, главнейшие «короли в изгнании», как прозвал один местный остряк этих известных героев уголовных процессов, проживавших, после бурной и блестящей жизни в столицах, «на покое» в захолустном Жиганске.
С хозяином читатели знакомы. Остаётся представить гостей.
По правую руку амфитриона[49], сидевшего за самоваром, сидит молодой человек, лет тридцати с небольшим, в тёмной, видимо, ещё столичной жакетке, недурной собой, с вьющимися белокурыми волосами, ниспадавшими почти на плечи, что придаёт его физиономии несколько мечтательный вид шиллеровского героя. У него тонкие черты худощавого, бледного лица, бородка à la Henri IV и серые небольшие глаза. Взгляд этих глаз какой-то неопределённо беспокойный, не останавливающийся долго на одном предмете, точно у человека, который что-то забыл или неожиданно встретился с кредитором. Тем не менее в лице Жиркова было что-то располагающее — и добрая приветливая улыбка, и мягкая ласковость выражения, так что люди, мало его знавшие, охотно верили, когда Жирков в порыве откровенности, с дрожью в голосе и с увлажнёнными глазами, рассказывал, что он жертва печального недоразумения и собственной опрометчивости. Нет сомнения, что, повторяя в эти откровенные моменты ещё в тюрьме придуманную историю об «умирающей матери», которую надо было отправить за границу, вследствие чего он «задержал» на неделю несколько тысяч, данных ему клиентами для взноса судебных пошлин, — Жирков и сам верил в «умирающую мать». И хотя в трогательной истории сына, желающего спасти мать, не было ни одной йоты правды, Жирков всё-таки каждый раз при этом рассказе неизменно вытирал набегающие слёзы, искренно волнуясь, как хороший актёр, проникшийся изображаемой им ролью.
Этой искренности и лёгкости проникновения всевозможными ролями, помимо лживости и легкомысленности характера Жиркова, немало, вероятно, помогала и бывшая профессия молодого человека, прежнего бойкого, талантливого московского адвоката, блиставшего одно время либеральными речами, тонкими обедами и художественным изяществом обстановки. Жирков тогда начинал приобретать в Москве известность как хороший адвокат. Среди товарищей он пользовался репутациею «доброго, умного малого», несколько бесхарактерного и чересчур женолюбивого. Он был со всеми в ладу; близкие знакомые ласково называли его «Мишенькой», и многие коллеги завидовали его необыкновенной способности занимать деньги и успокаивать нетерпение кредиторов устно и письменно. Когда, наконец, Жирков запутался, и кредиторы, изверившись в «литературу успокоения», стали его травить, молодой адвокат растратил деньги клиентов и, к изумлению коллег, не сумел отвертеться от скамьи подсудимых.