Меж тем Милко разомкнул объятия и осторожно поцеловал меня в шею, в щёку, хотел поцеловать в угол рта, но я опередил и сам поцеловал возлюбленного в губы жадным поцелуем.
Милко для меня в эту минуту стал так красив! Эта красота была той, которая бывает только у истинно добрых людей, когда в лице вроде бы ничего особенного нет, но красота проступает изнутри, и лицо как будто светится. Теперь она затмевала для меня любую другую. Если бы мне вдруг встретился красавец с идеально правильными чертами и лукавым взглядом, и сказал бы "давай, попробуй завоевать моё сердце", я бы отказался. Слишком много в моей жизни было войн! Я хотел мира, и находил желаемое в объятиях своего нынешнего возлюбленного.
Как же я соскучился по нему! Соскучился по его податливому телу, которое охотно принимало меня без особенных уговоров. Соскучился по открытому взгляду, в котором не таилось и тени лукавства. Как же хорошо, когда можно упиваться любовью, как вином, ведь от любви наутро не болит голова. Как же хорошо не просто быть с кем-то на ложе, а открыть этому человеку своё сердце. Открыть без опасения, что через несколько часов, когда страсти улягутся, можешь услышать жестокие слова, свидетельствующие, что всё недавно случившееся означает совсем не то, чем оно тебе казалось.
Увы, но, когда вечер уже перетекал в ночь, мне самому пришлось проявить подобную жестокость. Милко попросил позволения остаться в моих покоях до утра, а я ответил:
- Нет, тебе лучше уйти.
- Но почему? - осторожно спросил он. - Ведь госпожи сейчас нет.
- Она скоро вернётся в этот дворец, и не нужно, чтобы ей по возвращении рассказали про меня странное, - ответил я.
Милко вздохнул, но покорился и, сев на краю кровати, стал натягивать рубаху.
Мне захотелось его ободрить, поэтому я передвинулся к нему поближе и погладил по спине, которая только что оказалась прикрыта рубахой:
- Послушай. Я забочусь о нашем благе. Ты должен мне верить. Я гораздо старше тебя и знаю, как будет лучше. Ведь если наша с тобой связь откроется, мы уже не сможем быть вместе. Тебя заберут у меня, отвезут в монастырь, а если я попытаюсь помешать этому, меня запрут как безумного. Всё, что мне останется, это прилюдно каяться. Если не захочу, меня продолжат считать безумцем, и я потеряю всё, что у меня есть: семью, власть, всё.
- Но почему с тобой должны так поступить, если многие христианские правители позволяют себе утехи с юношами? - спросил Милко. - Как я слышал, в Италии это весьма распространено. И даже римские папы так поступают, и в этом нет угрозы для их власти.
- Их власть держится на силе оружия, силе золота или силе интриг, - ответил я, - а моя власть держится на любви народа. Если б меня не любили, я не вернул бы власть так легко, как сделал это сейчас. Меня любят, потому что я первым не начинаю войн, развиваю торговлю, а сам, если смотреть со стороны, являюсь образцом благочестия. Все знают о моих дарах монастырям и о том, как я помогаю погорельцам и нуждающимся. Никто ни разу не слышал, чтобы я завёл себе любовницу. А теперь представь, что откроется моя связь с тобой, то есть не с женщиной, а с юношей. Поднимется всеобщее возмущение. Многие после этого побрезгуют целовать мне руку. А другие, кто ещё сохранит расположение ко мне, решат, что меня надо спасать. И будут действовать решительно ради моего блага. Увы, но это будет означать, что я должен покаяться, а затем снова стать таким безупречным государем, которым меня привыкли видеть. Государя-содомита никто здесь не примет.
Милко продолжал сидеть, отвернувшись от меня, поэтому я ещё больше придвинулся к нему - так, что сумел поднырнуть ему под руку и посмотреть в лицо снизу вверх:
- Я ещё раньше говорил тебе, что знаю, как всё сложится, если наша связь станет известна. И говорил тебе, что мне всё равно. Так и есть. Я не боюсь оказаться грешником в глазах своих подданных. Но я не хочу потерять тебя. А ты разве хочешь, чтобы тебя забрали у меня и насильно вернули к монашеской жизни?
- Нет! - вдруг воскликнул юноша. - Пусть такого никогда не случится! - Он развернулся ко мне, явно собираясь обнять и поцеловать, а я чуть передвинулся и сел на постели, чтобы ему было удобно исполнить намерение. Я и сам несколько раз поцеловал возлюбленного. А тот снова поцеловал меня. Мы никак не могли перестать. Мысль о том, что когда-нибудь можно разлучиться, не давала нам оторваться друг от друга, и во мне снова проснулось желание:
- Ты рано одеваешься. Останься ещё на час или полтора. Час это не подозрительно и ничему не повредит.
* * *
Я усвоил урок прошлого раза: на войне, если тебя ударили, нельзя оставлять удар без ответа, ведь тогда враг будет бить ещё и ещё. Я запомнил урок сожжённой Брэилы, поэтому теперь без колебаний отправил семнадцать тысяч турок грабить южные окраины молдавских земель.
Турки, если отправлялись в поход, не хотели вернуться обратно без добычи. Таков был порядок. И не важно, получали ли они плату как наемники или отправлялись воевать по приказу султана. Возвратиться они должны были с добычей. "Вот пусть и получат её, - думал я. - Пусть Штефан вспомнит, как это ощущается, когда тебе докладывают, что селения твоей страны разграблены и сожжены. Пусть ощутит вину перед своими людьми, которых не смог защитить".
Правда, что-то подсказывало мне, что он ощутит не вину, а гнев, и снова придёт в мою страну с войском. На этот раз не только для того, чтобы посадить "более достойного" государя на румынский престол, но и для того, чтобы мне отомстить.
- Как думаете, советники мои, как скоро он придёт? - спросил я через два дня после Рождества, когда бояре по обыкновению собрались в тронном зале моего дворца на совет.
- Может, и через месяц придёт, - ответил Стойка, встав со своего места на скамье, стоявшей справа вдоль прохода к трону.
Формально в совете ничего не изменилось. Бояре размещались на скамьях всё так же: кто сидел на первых местах, то есть ближе всех ко мне, продолжали там сидеть, и никого из тех, кто сидел дальше, я не пересадил поближе. Вот и Стойка занимал всё то же место, которое положено занимать начальнику конницы, но все присутствующие знали - теперь я прислушиваюсь к этому человеку гораздо больше, чем к остальным, а за спасение своих сыновей пожаловал ему два новых имения.
- Не холодно ли ему будет воевать? - продолжал спрашивать я. - Зима - плохое время для войны. Не лучше ли подождать, когда потеплеет?
- Всё возможно, государь, - ответил Стойка. - Но Штефан ведь знает, что в тёплое время года нам проще получить от турок помощь. Турки теплолюбивы и охотнее идут в поход, когда снега нет. Даже те, которые сейчас на пути в Молдавию, идут лишь потому, что исполняют волю султана, и потому, что надеются погреться возле горящих молдавских домов, - он улыбнулся. - Я ведь прав, государь, когда говорю, что, будь сейчас весна, султан дал бы нам гораздо больше людей?
В этом вопросе не было подвоха, ведь Стойка не знал, что султан, принимая решения, думает не столько о пользе для своего государства, сколько о своих личных выгодах. Будь мне двадцать пять лет, а не тридцать шесть, Мехмед дал бы мне гораздо больше войск. И если бы я обещал ему своих сыновей в заложники, он дал бы мне гораздо больше.
- Когда султан принимает решения, у него может быть множество соображений, о которых он не говорит до времени, - ответил я. - Поэтому неизвестно, сколько людей мне досталось бы, будь сейчас весна. Если султан наметил на лето новый поход, то станет беречь своих воинов и не захочет утомлять стычками со Штефаном.
- А если он подумывает о походе на Штефана? - спросил Стойка. - Он наверняка заметил, что последнее время от молдаван слишком много беспокойства.
- Если так, султан сказал бы мне как соседу молдаван, что собирается воевать с ними, - ответил я и задумался. - А впрочем... он мог решить, что лучше держать это в секрете.