Так я мечтал до недавнего времени, а теперь начал задумываться, что такая жизнь может мне не подойти, ведь трансильванский дом весьма тесен по сравнению с дворцом в Букурешть. Пусть мой дворец никогда не считался роскошным, а в Трансильвании можно было купить или построить весьма просторное жильё, разница оказалась бы заметной. А если так, то смог бы я в Трансильвании скрывать то, что сейчас скрывал с лёгкостью? Мои ночные бдения с юным секретарём стало бы уже не так просто облекать в благовидную форму.
Жена во дворце жила на женской половине, то есть весьма далеко от моих личных покоев, а в доме стала бы жить где-то рядом, так что можно дойти за минуту. Женины служанки и мои слуги постоянно сталкивались бы в коридорах, переговаривались, обменивались новостями о том, где господин и где госпожа. И я сам наверняка бы начал сталкиваться с супругой чаще, а она стала бы чаще заходить в мои комнаты просто так, без причины.
Марица рано или поздно принялась бы спрашивать, почему у меня по вечерам так много дел с перепиской, если я уже не правитель. И почему мне непременно надо запираться. И почему мои слуги-греки сторожат меня, как цепные псы. "Она бы догадалась. Рано или поздно она бы догадалась", - думал я, и мне не хотелось, чтобы случилось так.
Раньше мне не давало покоя то, что жена знает обо мне не всё, а если б узнала, то с отвращением отвернулась бы. Я говорил себе, что если она не способна полюбить меня целиком, а любит только ту половину, которую знает, то это не истинные чувства.
Теперь же я стал рассуждать иначе: мне было достаточно, что Марица любит лишь одну мою половину. Ведь для другой половины тоже нашёлся любящий человек. И этому любящему не нравилось, что у меня жена. Он предпочёл бы, чтобы её не было. Пусть Милко никогда этого не высказывал, но на его лице всё читалось ясно. Он слегка досадовал. Как и жена досадовала, что муж проводит с ней не все ночи. Пусть я опять стал частенько нарушать пост, как было в первые годы брака, но вычисление неплодных дней продолжал.
Да, Милко и Марица досадовали, а вот мне сделалось очень хорошо. Я оказался согрет любовью с обеих сторон и хотел, чтобы всё оставалось так. Именно поэтому переселение в Трансильванию теперь меня беспокоило. В Трансильвании жизнь непременно оказалась бы иной. А я не желал перемен - перестал стремиться к ним, потому что впервые за много лет почувствовал, что по-настоящему доволен и счастлив.
* * *
Солнце ярко светило в окна библиотечной комнаты, где сидели мы с Милко и действительно занимались делами. Я диктовал - он записывал.
Мой писарь выводил на бумаге заключительную фразу, когда я оглянулся по сторонам и подумал: "Вот счастливая минута. Ты живёшь счастливо, Раду. Почаще осознавай это".
Мир вокруг начал казаться особенно прекрасным. Прекрасна была прозрачность стёкол, пропускавших золотистый солнечный свет. Прекрасной казалась комната с белёными стенами, покрытыми незатейливой росписью. Прекрасными выглядели толстые кожаные переплёты книг, стоявших в приоткрытом шкафу. И сами шкафы из тёмного дерева с глухими дверцами, украшенными резьбой, тоже были прекрасны. Алое сукно, покрывавшее стол, шероховатая желтоватая бумага письма, ярко-белое гусиное перо в руках Милко - всё меня восхищало.
А затем я посмотрел на руку с тонкими пальцами, державшую то самое перо, и чёрный рукав подрясника. Краешек рукава показался чуть-чуть обтрёпанным. Раньше, когда в комнате не было такого яркого солнца, я этого не замечал, а теперь заметил, и мне стало стыдно. "Что за скупость, Раду! - укорил я себя. - Почему ты позволяешь, чтобы твой возлюбленный носил потрёпанные вещи. Он должен одеваться в самое лучшее. Пусть он станет таким же прекрасным, как и всё, что тебя окружает".
Я вспомнил крестьянскую одежду, которая скрывалась под подрясником, и мне стало ещё более стыдно: "Нет, так нельзя". Однако Милко отличался скромностью, и потому его было не так просто одарить. Следовало схитрить.
- Милко, - обратился я к нему, - ты ведь не собираешься становиться монахом?
Он торопливо поставил финальную точку в письме, улыбнулся смущённой улыбкой и ответил:
- Нет, господин. Не собираюсь.
- Значит, тебе нужна другая одежда, не чёрная, - сказал я и, не дав возразить, мягко приказал: - Ну-ка пойдём.
Мы прошли в комнату, где хранилась моя одежда, и я велел слугам растворить сундуки, которые уже давно оставались закрытыми, потому что в них лежали кафтаны, которые были мне впору десять лет назад, во времена моей юности.
Милко изумлённо смотрел, как я принимаю из рук челядинцев дорогую одежду из ярких тканей, зачастую украшенную серебряной или золотой вышивкой, а затем накидываю эту одежду ему на плечи:
- А ну-ка примерим, подходит ли тебе этот цвет.
Отвергнув изумрудно-зелёный и бирюзовый, я остановился на вишнёвом:
- А ну-ка сними подрясник, примерим. А если подойдёт, подарю.
Милко неуверенно повиновался:
- Господин, это княжеская одежда, а не одежда для писаря. Как же я буду её носить?
- Будешь носить с гордостью, - ответил я, с удовольствием отмечая, что кафтан, который на мне перестал сходиться, на худощавом юноше застёгивается легко, без усилий.
Писарь потупился:
- Господин, нет, слишком большая честь.
Я улыбнулся, отступил на шаг и произнёс:
- А ты не просто миловидный. Если тебя приодеть, ты ещё и красивый.
Это была не совсем правда, но с помощью такой невинной лжи казалось возможным заставить юношу принять подарок.
Милко не поддался:
- Господин, нет. Я же замараю его чернилами.
- Ну, хорошо, давай поищем что-то попроще, - согласился я и сделал знак челядинцам, которые стояли и смотрели на нас.
Они снова принялись рыться в сундуках, и тут в комнату вошла Марица, с любопытством огляделась:
- Что это вы затеяли? - непринуждённо спросила она.
Я ответил правду:
- Да вот хочу юношу приодеть. Он сказал, что не собирается становиться монахом. Значит, ему нужен хороший кафтан. А лучше - не один.
- Не собирается? - оживилась Марица. - И правильно. В такие юные годы не следует уходить в монастырь, - она задумалась. - Но пусть ведёт себя подобающе. А то начнёт приставать к моим служанкам...
Мы с Милко переглянулись, но я поспешно отвёл взгляд, чтобы мои тайные мысли не отразились на лице слишком явно.
Всё это время жена продолжала смотреть на меня, поэтому я произнёс:
- Он не будет. Верно, Милко?
Юноша несколько раз старательно кивнул.
- Вот и хорошо, - сказала Марица. - А если будет, то мы его сразу женим.
Милко перестал кивать, с беспокойством взглянул на меня и даже как будто испугался, поэтому я похлопал его по плечу:
- Моя супруга шутит. Никто тебя не женит, если сам не захочешь.
- Я не хочу, господин. - Он начал так же старательно мотать головой, как до этого кивал.
- Не хочешь? - подступила к нему Марица, стремясь заглянуть в глаза.
Он потупился.
- Ладно, не смущай его, - сказал я, - а то снова решит идти в монахи.
Жена звонко рассмеялась и вышла. Как видно, она уже успела забыть, зачем приходила, однако смутить юношу ей всё же удалось. Он поспешно начал снимать с себя кафтан:
- Господин, прости, но я не могу это носить.
Мы выискали кафтан попроще, но Милко отказался и от него:
- Нет, господин. Мне не по чину.
И точно так же отверг ещё два.
Я непритворно огорчился, а мой писарь тоже казался расстроенным, глядя на меня, но уступить не мог: