"Гордая осанка, холёная борода, холёные руки и дорогой кафтан - слишком мало для красоты", - так сказал бы тот, кому не доводилось слышать речи Ахмеда-паши, а лишь видеть его, однако стоило Ахмеду-паше начать говорить, как его лицо менялось. Глаза, светившиеся умом, невозможно было назвать некрасивыми. И невозможно было назвать некрасивым рот, произносивший прекрасные фразы, где прозу то и дело перемежали стихи.
Ахмед-паша славился тем, что сочинял стихи почти во всякую минуту, так что за ним всегда следовал слуга, который их записывал, но сочинитель был строг к себе, поэтому наибольшая часть из записанного нещадно сжигалась. К счастью, не всё. А то, что сохранялось, со временем приобретало идеально отточенную форму и в таком виде становилось достоянием окружающих, которые переписывали себе каждый стих и копили эти стихи, как богатство, чтобы перечитывать на досуге.
Каждый сколько-нибудь образованный человек при дворе был рад раздобыть новое стихотворение Ахмеда-паши. Я тоже собирал эти стихи и тоже радовался, когда мне удавалось пополнить "копилку", а ведь до встречи с Ахмедом-пашой не особенно любил поэзию.
Я ещё в отрочестве по воле Мехмеда начал читать восточных поэтов. Читал и персидских сочинителей, и турецких, но по-настоящему любимыми у меня в то время стали лишь четыре-пять стихотворений и среди них, конечно, не было ни одного, которое сочинил бы сам Мехмед.
Признаваться в том, что не любишь стихи, не следовало, но всё же я частично признался, когда мы с Ахмедом-пашой неспешно ехали по пыльной дороге, ведшей через поля.
Всё началось с того, что он, глядя на селян, работающих в поле, задумчиво произнёс пару двустиший, посвящённых жатве и осени. Что-то вроде:
Холодным ветром осень мне сердце остудила.
То, что ценил я раньше, теперь уж мне не мило.
Пусть в житницах богато, но в сердце - оскуденье.
Зачем же мне богатство, когда любовь остыла?
А затем он попробовал выразить ту же мысль иначе:
Богаты мы, когда по осени обилен урожай,
Зато оскудевает сердца благодатный край.
Горели страсти в сердце - скоро будет пепел.
Богатства чувств исчезнут, как ни сберегай.
Я до сих пор помню, как Ахмед-паша выглядел в ту минуту. Лёгкий всадник в тяжёлых длиннополых одеждах, восседавший на гнедом тонконогом жеребце. Этот всадник как будто забыл, что сидит не на софе в своём доме, а в седле. Взгляд, обращённый куда-то вглубь сознания, не позволял всерьёз заподозрить, что стихи, которые я услышал, сочинены заранее и теперь преподносятся как только что родившиеся.
Даже конь, начавший беспокойно жевать железо и ронять пену изо рта на дорогу, не мог вывести сочинителя из задумчивости, поэтому я нарочито громко сказал:
- Мне кажется, что первое более удачно, уважаемый Ахмед-паша.
Он оглянулся на меня и серьёзно спросил:
- Те строки тронули твоё сердце, Раду-бей?
Тогда я ответил, что поэзия трогает меня не так сильно, как иных людей, но Ахмед-паша оказался нисколько не смущён таким поворотом дела. Он внимательно посмотрел на меня:
- Неужели, нет совсем ничего, что по-настоящему вызывает душевный отклик?
Я прочёл одно из своих любимых стихотворений, а Ахмед-паша вслушивался, после чего спросил, есть ли ещё что-то.
Я прочёл ещё три стиха, а затем вдруг услышал, как мой собеседник произносит строки, мне незнакомые и не похожие по содержанию на то, что я только что читал, но созвучные моим мыслям, которые в нашем разговоре не высказывались.
- Тебе нравится, Раду-бей? - спросил визир-поэт.
- Да, - с некоторым удивлением ответил я.
- А насколько я сумел тебе угодить?
- Настолько, что я не могу не спросить: это твои стихи? Если да, то мне хотелось бы услышать стихотворение целиком, а ещё лучше - получить его на бумаге.
Ахмед-паша засмеялся:
- Да, это моё. И если оно понравилось, его тебе запишет мой секретарь, - он небрежно кивнул через плечо на человека, ехавшего на коне позади и недавно закончившего записывать строки об обильном урожае на нивах и об оскудении чувств.
- Но как ты догадался, что мне понравится? - недоумевал я.
- У всех стихов, которые ты назвал своими любимыми, один и тот же ритм... У всех, кроме одного. Разве ты не замечал?
- Я больше обращал внимание на смысл.
- О! Ритм тоже очень важен, - поэт выразительно покачал головой. - И вот доказательство: я прочёл стихотворение с тем же ритмом, и тебе понравилось. Как видно, этот ритм созвучен музыке, которую создают струны твоей души.
- Значит, мне понравится любое стихотворение, где ритм тот же? - с явным сомнением спросил я.
- Любое хорошее стихотворение, - поправил Ахмед-паша.
- Нет, это невозможно, - улыбнулся я. - Иначе у меня было бы много любимых стихов, но их всего несколько.
- Сила любви к тому или иному может быть разной, - с видом знатока сказал мой собеседник. - Тронуть сердце - ещё не значит завладеть им полностью. Есть стихи, которые повелевают нами, как истинный возлюбленный, а есть те, которые лишь подогревают нашу кровь, но о тех и других мы говорим "люблю".
- О нет, уважаемый Ахмед-паша, - на моих губах снова промелькнула улыбка. - Я не так влюбчив, как ты полагаешь, и не говорю "люблю" всем подряд.
- А мне кажется, ты влюбчив, Раду-бей. Хочешь, мы это проверим?
- Это будет интересно.
- Но ты должен обещать, что будешь честным, когда я попрошу тебя говорить о твоих пристрастиях. Если стихотворение понравится хоть отчасти, ты не должен говорить "не нравится".
- Хорошо, - я в который раз улыбнулся, после чего Ахмед-паша начал читать мне стихи, но к моему великому удивлению я не смог сказать "не понравилось" ни про одно.
До сих пор не понимаю, в чём была причина, ведь некоторые из услышанных стихов я читал прежде сам - прочёл и позабыл. Конечно, слушать стих, декламируемый самим сочинителем - совсем не то же, что видеть этот же стих на бумаге, и всё же...
Нет, я не понимаю, что меня пленило, ведь за мной даже не ухаживали, но стихи читались так, будто все они сочинены для меня. Когда Ахмед-паша произносил "краса", то будто обращался ко мне. Когда он хвалил глаза, белое лицо, волнистые локоны, то мне очень хотелось принять это на свой счёт, а мой собеседник словно не заметил, что мне нравятся стихи-восхваления, и начал читать другие.
Теперь это были стихи о страдании от неразделённой любви или от разлуки. Ахмед-паша говорил об умирании души, которая теряет способность ощущать что-либо кроме скорби, и мне снова казалось, что это про меня. А ведь тема была не нова. Все поэты затрагивали её. Я и раньше читал множество подобных стихов, читал в минуты печали, но подобная поэзия почему-то тронула моё сердце только сейчас.
Слушая Ахмеда-пашу, я порой говорил себе: "Это слишком. Вот сейчас снова прочтёт стихи о страдании, и я с полным правом скажу, что мне не понравилось, ведь всему нужна мера. Не хочу, чтобы на меня нарочно нагоняли тоску". Однако ощущение тоски всё не приходило, а была лишь лёгкая печаль, которая может показаться приятной.
В стихах часто повторялось слово "идол", идол красоты, и я невольно почувствовал себя идолом, но не таким, как в поэзии, а старым деревянным идолом, с которого облетела наибольшая часть золотых пластинок. Будь я идолом, то собрал бы с себя всё золото, ещё оставшееся, и протянул в ладонях Ахмеду-паше, сказал бы: "Возьми, здесь не так мало".
Мне захотелось, чтобы наступила ночь - безлунная, и чтобы нигде не горел ни один светильник. Мне представилось, что мы с моим чудесным попутчиком остановились на ночлег на одном и том же постоялом дворе. А дальше я вообразил невозможное - что беспрепятственно прихожу в комнаты Ахмеда-паши, как если бы не существовало ни бдительных слуг, ни запертых дверей.