С этими мыслями я два дня ехал по пыльным дорогам Болгарии, давным-давно завоёванной турками. Путь вёл через поля, на которых уже наполовину собрали урожай.
Поля были почти такие же, как в Румынии, а на горизонте виднелась полоска пологих синеватых гор, и это тоже чем-то напоминало мою страну, в которой меня теперь называли князем. Вот почему я невольно вспоминал, как десять лет назад ехал по румынским землям в составе турецкого войска, которое должно было посадить меня на румынский трон.
Десять лет назад я чувствовал себя несчастным, приехавшим туда, где меня никто не ждёт, а теперь мне хотелось вернуться в те времена, ведь тогда я был молод, и казалось, что у меня всё впереди.
Десять лет назад несмотря на холодный приём моих будущих подданных я не оставлял надежду, что обрету счастье, ну а сейчас, когда значительная часть жизни осталась позади, мне хотелось думать, что я хоть немного похож на того юного Раду, полного надежд. Может, сбривая усы, я подражал прежнему себе, а не новому фавориту Мехмеда?
Меж тем синеватая полоска гор на горизонте становилась всё заметнее, а её концы уже не терялись где-то вдали, а отчётливо виднелись справа и слева. Она как будто хотела сомкнуться вокруг меня и моих спутников в кольцо, а затем нас обступил лиственный лес. Дорога некоторое время вела нас сквозь гущу зарослей, как вдруг нашему взору открылся город Велико Тырново, белевший почти у самого подножья невысокой горной гряды, которая теперь стала не синей, а тёмно-зелёной.
Проезжая по улицам, я уже привычно отметил, насколько здесь бедно живут, или только хотят казаться бедными, чтобы их лишний раз не трогали. Всё те же мусор и грязь на улицах перед домами. Хлипкие деревянные изгороди, обшарпанные стены мазанок, замшелая черепица на крышах. Тощие собаки во дворах, заходящиеся злобным лаем. И так же не в первый рая я видел настороженное любопытство во взглядах горожан, в любую минуту готовое смениться неприязнью.
К счастью, город был довольно велик, а в большом городе всегда есть хоть один хороший постоялый двор, где хозяин - болтливый весельчак, а не угрюмый молчун. На этом дворе можно разместиться достойно своего высокого положения и забыть об окружающей бедности, ведь это бедность не твоих подданных.
Вот почему я, поднявшись в просторные покои, призванные стать мне пристанищем на ночь, даже не смотрел в окна на улицу, чтобы больше не видеть обшарпанные стены жилищ и замшелые крыши.
Вместо этого казалось лучше улечься на кровать, прикрыть глаза и, прислушиваясь к суетливой беготне слуг, попытаться думать о приятном. О том, что совсем скоро посреди комнаты появится большая бадья, наполненная горячей водой с ароматом розового масла. Я посижу в этой бадье часок, а затем один из слуг-греков привычно спросит: "Прикажешь побрить тебя, господин?" Я, конечно, скажу "да" и добавлю "усы тоже сбривай", а после этой процедуры посмотрю в зеркало и, возможно, обнаружу, что почти не изменился за последний год.
Конечно, все ухищрения были напрасны. Как говорится, ничто так не выдаёт истинного возраста молодящейся кокетки, как постаревшее лицо её служанки: глядя на своих челядинцев, которые служили мне вот уже более двадцати лет, я не мог не видеть, сколько времени прошло. Когда они только начали мне служить, то большинству из них было примерно столько же лет, сколько мне исполнилось сейчас. Так что теперь почти все они стали людьми пожилыми.
Иногда мне даже приходила мысль прогнать их и заменить молодыми, но затем я говорил себе, что это слишком себялюбиво. Где они нашли бы себе новое место, если б я отказался от их услуг? А ведь они служили мне хорошо.
"Нет уж, - говорил я себе, - пусть остаются со мной до конца". К тому же за много лет они научились понимать меня с полуслова, и это было приятно. А ещё они умели заботиться обо мне, как никто.
К примеру, только им я бы доверил не очень приятную процедуру: удалять мелкие волосы, растущие по всему телу. За время жизни в Турции я привык так делать и даже теперь делал на всякий случай, если предстояла встреча с султаном.
Увы, просто сбрить было нельзя, ведь иначе по прошествии двух-трёх дней моя кожа стала бы колючей из-за отросших волосков. Значит, следовало выдёргивать.
Это было не то чтобы больно, но неприятно, а я, стараясь казаться терпеливым, всё же покусывал себе кулак, но делал это как бы в шутку, после чего улыбался с деланным весельем. Мужчине следовало относиться к боли с презрением.
* * *
Когда я разделся, чтобы погрузиться в воду, и когда вылезал из неё, заворачиваясь в простыню, поданную слугой, то будто смотрел на себя со стороны, потому что раздумывал, кому сейчас мог бы понравиться в таком виде.
Я хотел, чтобы мной восхищались. С годами мне всё больше этого не хватало и потому, когда я привёз из монастыря в Букурешть молоденького послушника и устроил к себе на службу в канцелярию, то поначалу был очень доволен. Я лгал самому себе, когда задавался вопросом, отчего чернец хочет быть подле меня. Я сразу понял причину, но предпочёл притворяться непонятливым даже перед собой. Это гораздо удобнее, чем смотреть в глаза правде и всерьёз раздумывать: а что же дальше?
Зачем раздумывать, если можно просто наслаждаться чужим восхищением! Мне нравилось, что я получаю столько и не даю взамен почти ничего. Я давно устал всем угождать, и мне была очень приятна мысль, что на этот раз я никому не угождал, не завоёвывал ничьё сердце - всё случилось само собой. К тому же я мог, наконец, позволить себе быть тем Раду, который ценит мужское внимание. Ведь я видел особый взгляд, не оставлявший сомнений, что это "та" любовь, та самая, которая считается грехом.
"Главное - не выказывай воздыхателю благосклонность слишком явно, - говорил я себе. - Тогда не придётся ни за что расплачиваться".
Это было нечто другое по сравнению с тем, что я чувствовал, глядя на своих мальчиков-воспитанников: мне не делалось мерзко от самого себя. А ведь если бы я соблазнил влюблённого в меня юношу, переступил черту, то меня в случае огласки осуждали бы так же, как если бы я соблазнил невинного мальчика. И всё же для меня это ощущалось по-другому. Ведь послушник, которого, кстати говоря, звали Милко, был слишком взрослым, чтобы стать невинной жертвой. Если бы я соблазнил его, то не думал бы, что грех на мне одном. Я бы думал: "Мы виноваты оба. Ведь он и сам был не прочь".
Я не предпринимал решительных шагов ещё и потому, что сомневался - не испугается ли Милко даже поцелуя? Монашеское воспитание должно было иметь последствия, и они проявлялись: юноша вёл себя при моём дворе очень скромно и продолжал ходить в подряснике, а ведь монахом не являлся и носил мирское имя.
При дворе существует множество соблазнов хотя бы потому, что большие церковные праздники в княжеском дворце отмечаются очень широко: все пируют. И даже челядь получает угощение с вином, поёт, пляшет, а те, кто помоложе, устраивают весёлые игры в дворцовом саду, будто дети. Милко сторонился всего этого. Лишь смотрел издали. А ведь мог бы участвовать, если б снял подрясник хоть на время. Что плохого в том, чтобы от всего сердца повеселиться на Пасху или на Рождество? Но нет!
Этот юноша, несмотря на свои особые влечения, казался благочестивым сверх всякой меры. А что если б он, поначалу поддавшись страсти, на середине пути ужаснулся тому, что совершается? Что если бы он убежал, а после стал думать, что я - сатана в человеческом обличье и послан ему для искушения? И тогда мне сделалось бы досадно, что я уже не способен вызвать такую страсть, которая берёт верх над разумом и над благочестием.
Мне невольно вспоминалась библейская история про юного Иосифа, которого пыталась соблазнить женщина, бывшая старше его - жена богатого египтянина, звавшегося Потифар. Иосиф так испугался настойчивой соблазнительницы, что убежал прочь полуголый, оставив у неё в руках часть своей одежды.