Тецков мялся и прямо предложить участие в строительстве не спешил. Ну и бог с ним. К осени должен был созреть, а пока, с приближающимся началом навигации, у него и так забот полон рот.
Во время обыска караваевского убежища мы с Кузнецовым обсуждали готовящуюся статью о покушении на меня любимого и последующие за этим действия губернского правления. В том числе — эту самую облаву в Кирпичах. Нужно сказать, новость о стрельбе на «Сибирском подворье» разошлась по городу со скоростью лесного пожара, постепенно обрастая причудливыми слухами. Мои «скауты» — пацанва из приемной — приносили Мише всевозможные варианты. К моему удивлению, большинство томских обывателей не разделяло целей доморощенных террористов. Ничего хорошего или плохого я томичам сделать не успел, но меня все-таки жалели, а неудачливых убийц однозначно прописали в аду.
Самая экзотичная из народных версий, что будто бы покушение — это месть ссыльных поляков, тем не менее оказалась самой живучей. В некоторых питейных заведениях вынужденных переселенцев отказывались обслуживать, а кое-где даже и били. Благо до стрельбы дело не доходило, чего я всерьез опасался. Оружия в городе скопилось немерено. Только на Почтамтской оружейных лавок штук пять имелось в наличии.
В чиновничьей среде тоже полно было господ с польскими фамилиями. И смех и грех, но большая их часть тут же кинулись ко мне на прием с выражениями почтения и пожеланиями скорейшего выздоровления. Логичный подход. А вдруг я слухам поверю и отправлю со злости этих «поляков» в Нарым с остяков по три шкуры ясака собирать? Это, кстати, вовсе не красивый оборот речи. С инородцев севера губернии действительно был назначен такой налог — три шкурки ценного пушного зверя. Или по тридцать белок за одну ценную.
Вот мы с редактором неофициальной части «Ведомостей» и придумывали, как именно нам народ успокоить, силу власти продемонстрировать и пламя межнациональной розни притушить. Тут в голову и слова преподобного Серафима пришли. Подкинул я Кузнецову идею интервью у епископа Томского и Семипалатинского Порфирия взять. И чтобы его преосвященство обязательно по поводу поляков что-нибудь примиряющее высказал. Мне погромы по национальному признаку в Томске не нужны.
Пока журналист, а по совместительству еще и преподаватель словесности в гимназии записывал тезисы будущей статьи, мои казачки собрали все имущество банды Караваева, включая заботливо упакованные в кусок кожи записки от неведомого «пособника», с пару больших тюков, и передали добычу Мише Карбышеву. И так уж получилось, что из-за этого арест пытавшейся пойти на прорыв группировки Красненького тоже прошел без моего участия. Потому что именно в это время я ругался и спорил с майором Кретковским.
Киприян Фаустипович явился на все готовенькое и сразу заявил, что организация покушения на высшее должностное лицо имперской провинции — суть преступление против империи и основ императорской власти, а посему из ведомства Министерства внутренних дел Жандармским корпусом изымается. Мол, дальнейшее расследование берет на себя Третье отделение. И — да, всенепременнейше — о результатах меня известят. Ежели в сведениях не отыщется государственной тайны, конечно…
Я подозревал, что, перехватывая у меня это дело, человеко-крыс попросту прикрывает кого-то. Я кричал, что нет тут никакого государственного преступления, а просто троица непримиримых придурков отправились мстить за разгром их отряда на Московском тракте. Я доказывал, что, пока не получу известий от Красненького, останусь под ударом: заказчика-то покушения мы с Варежкой так и не сумели вычислить. Я жаловался, что как охранять меня от вражьей пули, так жандармов нет, а как заговорщиков выловили — так вот они. Нарисовались, хрен сотрешь.
Жандарм слушал меня молча, с какой-то совершенно путинской полуулыбкой. И потом предъявил предписание от генерала Казимовича. Посоветовал отправляться на Алтай, как и планировал, а к концу лета уже все и прояснится с этими «польскими душегубами». Тут-то я все и понял. Кретковский учуял запах польского заговора, только понять не мог, с какой стороны тянет. А что? Вполне вероятное дело. И на бдительности тоже можно карьеру сделать.
В тот же день мой пленный варнак из тюремного замка пропал. Пришли пара угрюмых господ, показали смотрителю, уряднику Александрову, приказ от шефа сибирских жандармов и Анджея забрали. А записочки Миша сразу майору передал. Вот так наше с Пестяновым расследование и закончилось. Через день Варежка уже в сторону Барнаула выехал. Секретаря моего в цели командировки чиновника по особым поручениям не посвятили. Не было ему больше веры.
Он пришел потом с видом напроказившей собаки, встал у порога.
— Я все понимаю, Миша, — сказал я тогда. — Трудно быть слугой двух господ. Я понимаю — меня ты еще плохо знаешь. Наверняка не разобрался еще, кто я такой и чего хочу. А с майором давно знаком… Потому и не могу на тебя сердиться… Прошу только. На будущее. Прежде чем затевать что-нибудь подобное — приди, скажи. Запретить докладывать тому начальству о моей деятельности не имею права. Но хотя бы уж быть готовым к неожиданным поворотам…
Карбышев постоял еще секунду, поклонился и выговорил:
— Я понял. Простите, ваше превосходительство.
— Иди, работай, — устало улыбнулся я. Тяжело мне этот день дался. И рана продолжала слегка беспокоить. Так что ничего удивительного, что за делами я совершенно позабыл о моем «узнике совести» — присланном из Санкт-Петербурга присяжном поверенном.
Только в среду двадцать девятого апреля, часа в четыре пополудни, по пути из цейхгаузов Томского линейного батальона взглянул на торчащую над серой глыбой тюрьмы маковку Никольской церквушки — и вспомнил. И немедленно велел сворачивать с Большой Садовой на Тюремную.
Лазаря Яковлевича я нашел сильно похудевшим. И присмиревшим. Две недели в камере, в компании с безобидными бродягами, явно пошли ему на пользу. Вообще, конечно, это я совесть таким образом успокаивал. Стыдно было до жути. Не того, что отправил стряпчего в холодную, а того, что забыл о живом человеке. Так бы и сидел страдалец, если бы я золоченого купола не разглядел.
Арестанту вернули ремень, шнурки и шарф. Со склада принесли чемодан с вещами и портфель с бумагами.
— Вас разместят в номере по соседству с моим, — злясь на себя, выговорил я, когда Воронкову помогли усесться в мою коляску. — Завтра утром оформим то, зачем вас сюда послали. Как почувствуете себя в силах, сможете отправиться в Санкт-Петербург. Документы и подорожную вам выправят. Густаву Васильевичу я телеграфирую. Вам все ясно?
— Да, ваше превосходительство. Конечно, ваше превосходительство, — заглядывая в глаза, смирившийся со своей участью стать пешкой в играх генералов, со всем соглашался стряпчий. — Позволит ли ваше превосходительство просить его о пустяковом одолжении?
— Слушаю вас, господин поверенный.
— В камере… Ваше превосходительство позволит начать издалека?
— Без излишних подробностей, пожалуйста. — Я был всерьез заинтригован началом. Было действительно любопытно, как сильно повлияло это краткое заточение на прежде самодовольного, наглого юриста. Но всю дорогу слушать его разглагольствования желания не было.
— О конечно, ваше превосходительство. Я не смею испытывать ваше терпение… Вашему превосходительству должно быть известно, что в тюремных камерах заключенные придерживаются определенных традиций?! Арестанты образуют некие группы. Так называемые «семейки». И я тоже попал… Гм… Будучи наказан за собственную глупость и невоздержанность… Ваше превосходительство! Прошу меня простить!
— Будем считать, Лазарь Яковлевич, что это было оригинальное лечение от болезни… неверного понимания жизненных реалий.
— Истинно так, ваше превосходительство. Истинно так! О том же самом мне мои «семейные» и говорили. Это оказались замечательные люди! Два Николая Бесфамильных. Они помогали мне, чем могли. Утешали, молились вместе со мной, делились съестным…
— Арестантов недостаточно сытно кормят?